Я отвечаю за все
Шрифт:
Что заботит их, если все так хорошо?
О чем думают?
— Вот так, — заключил Николай Евгеньевич свои разъяснения, — таким путем, молодой биолог. Так что винить нам с вами некого, кроме себя самих…
С этими словами он поднялся и пошел в столовую. Пошли за ним и Устименко с Нечитайлой.
— Значит, он поправится? — спросила Надежда Львовна, едва перешагнув порог.
— Предполагаю и даже уверен, что всенепременно поправится, — сказал Богословский. — Убежден.
Надежда Львовна помотала головой, чтобы стряхнуть быстро бегущие
— Симулянт ты, Сашка, — сказал он. — Честное слово — симулянт.
Слезы навернулись на его глаза, он вытер их, они вдруг полились.
— Ну, папа, что ты… — испугался Саша. — Брось!
— Пройдет, — сказал Золотухин-старший. — Вообще-то мы с матерью на этом Шилове тоже дошли.
— А тебе же он так понравился.
— Кто?
— Да Шилов. «Солидный, серьезный, лишнего не болтает»! — передразнил Саша отца. — И чуткий…
— Вообще-то конечно, да не в том дело…
— А знаешь, в чем?
— В чем?
— В том, что масса бед нашей жизни от Шиловых. Много их, отец. Везде они есть. И удачливые…
Отец подозрительно посмотрел на сына, крепко обтер одеколоном лицо перед зеркалом жены, увидел свои воспаленные, завалившиеся глаза и, выходя к гостям, сказал Александру:
— Представляешь, как мы сегодня будем все спать? За все это время.
Мягко ступая в домашних меховых туфлях, Золотухин открыл дверь и остановился на пороге, услышав сдерживаемый, но все-таки бешеный голос Богословского:
— Тут не в ошибке врачебной дело, дорогой Александр Самойлович. И если я при великолепном этом парне нашу медицину защищал, то только потому, что стыдно мне, понимаете, стыдно за скорохватов этих, за джигитов, влюбленных в себя.
Надежды Львовны в столовой не было, и Золотухин вдруг почувствовал себя подслушивающим то, что называется «врачебной тайной». И, не догадавшись кашлянуть, что обычно делается в таких неловкостях, осведомился, плотно закрывая за собой дверь:
— Прощения прошу, о каких именно джигитах речь идет?
Богословский бросил на Зиновия Семеновича злой взгляд и ответил не ему, а своим докторам:
— О джигитах, как их Федоров-покойничек называл, о джигитах от хирургии. Он мне живот раскромсал — черт ваш Шилов, он — открыватель новых путей в хирургии. Он весь в будущем, а в нынешнем ему неинтересно. Хотите, свой живот покажу? Силком меня к нему поволокли, вот и хлебаю. И в райском эдеме или в преисподней только расхлебаю. А почему? Потому что у него, у Шилова вашего, в это мое несчастливое мгновение как раз новая идея проклюнулась. Он же полон идей и от недостатка времени все на людях поспешает. «Ты, — это он мне говорит, — старомоден до смешного». Я ему: «Модничайте, профессор, сначала на крысах!» Вот он мне и показал крысу. Впрочем, извините меня, не ко времени это я взорвался, но случается, что и мы, врачи,
— Значит, выходит, Сашка мой прав? — грузно садясь, спросил Золотухин. — Зачем же вы ему нотации читали?
— Рано ему правым быть, — усмехнулся неожиданно и хитро Богословский. — Верно, Владимир Афанасьевич? Эдак он от младых ногтей и в пульсе разочаруется. Вы погодите, товарищ Золотухин, вот поставим авось вашего парня полностью на две ноги, тогда пусть и задумывается над сутью вопроса. А пока ему в нас не верить — противопоказано. Я в смысле здоровья. Там неправильно все было, отчего же и здесь неправильно не может быть? А?
Надежда Львовна внесла огромную яичницу, Золотухин налил водку.
— За вас, мамаша, — сказал Богословский, — да чтобы не забывали никогда никаких лошадиных копыт.
Он вылил в себя водку, помотал вилкой над маринованными грибами, квашеной капустой, солеными огурцами, понюхал корочку и взялся за яичницу. Надежда Львовна все плакала тихими, быстрыми, счастливыми слезами. Устименко и Нечитайло ели молча, Зиновий Семенович наливал себе часто, радостно хмелея.
— Какая же у вас для больных правда? — спросил Золотухин.
— Только та, что здоровью не вредит, — ответил Устименко. — У нас, Зиновий Семенович, одно правило — у всех среднепорядочных работников медицины: ничем никогда не вредить. Если ложь помогает — солжем и не поморщимся.
— А для близких?
— Если они не психопаты и не истерики?
— Допустим, мы с Надеждой Львовной.
— Только правда! — сказал Устименко.
Глубоко сидящие, суровые глаза Золотухина внезапно посветлели, он протянул к Устименке стопку, чтобы чокнуться, и предложил:
— Может, на этом основании окончательно помиримся, доктор?
Владимир Афанасьевич промолчал. Богословский взглянул на него предостерегающе: не следовало сейчас «заводиться». Но было, разумеется, уже поздно.
— А если бы, — неприязненно и отчужденно начал Устименко, — если бы, товарищ Золотухин, мы бы ничего утешительного сказать не смогли бы, тогда как? Сейчас благорастворение и добрые слова, а в ином случае, от нас совершенно не зависящем, как? «Я говорю, а ты записывай»? Или — «универмаг важнее больницы»?
— Ну уж, — испугался вдруг «мракобес от хирургии» Нечитайло. — Зиновий Семенович чрезвычайно много делает для здравоохранения…
— Вы помолчите! — оборвал Нечитайлу Богословский. — Что значит «делает»? А как он может не делать?
Золотухин попытался отшутиться:
— Мать, это они вроде нападают всем скопом на одного?
— А правильно, — все еще всхлипывая, сказала Надежда Львовна. — Верно! До войны еще человеком был, а тут взял себе манеру на всех рычать. Даже я его бояться стала. И что за стиль у руководителей пошел — пугать! Всех пугает, на всех топает. Знаю, сердце у него у самого болит, а выражение на лице такое, словно нет ему ни до чего дела. Или маску навесил. И не видно Зиновия. Не Золотухин, а статуя. Даже тяжело…