«Я почему-то должен рассказать о том...»: Избранное
Шрифт:
— Ждать надоело.
***
Тысяча лет назад была лекция.
В той жизни, еще молодым, года два после свадьбы — читал. Единственная публичная, первая и последняя.
При подготовке — редкая увлеченность работой. Тема ложится удачно. Рядом — разожженная сочувствующим интересом жена. Самые головокружительные надежды: услышат — обомлеют.
Аудитория не очень блестящая, но все-таки: пара профессоров, даже одна знаменитость. Сперва — чинное вслушиванье. Профессора — глубокомысленны, публика помельче — серьезна. По мере развития темы — ширеют глаза. Чинность спадает.
Потом — перешептыванья, пожатия плеч. Взъерошенно-растерянная знаменитость склоняет ухо к устам профессоров. Шопот, сдержанная жестикуляция, иронические кивки и улыбки.
Конец сообщения комкается смешками и шиканьем. Возражения? Возражения, правда, отсутствуют. Недолгая, не лишенная остроумия болтовня знаменитости: «Возражения излишни… возражения невозможны… бред сумасшедшего…».
Провал. В мозгу — отчетливое: бездарность.
Что делает Арсик, жена? Ничего. Снова рядом, с гипсовым лицом, сквозь строй хмыкающих курсисток. Ни слова.
Только уже внизу, под дождем, на извозчике — вдруг на правой руке левая Арсика (очень сильно сжимая); короткое, ни секунды не сомневающееся: «Идиоты».
И сразу — все взметается. Конечно! Идиоты — там: профессора, знаменитость, курсистки. Лекция — палкой по голове. Что оставалось, как не смешки?
Молча всю дорогу домой; дома — всю ночь без сна. В одну ночь — план главной, все резюмирующей работы. Вперерез всем знаменитостям: вот так! Так! Послушали бы! Что скажете? Бред сумасшедшего? Так и есть. Вот вам!
Над головой — сквозь бледную серость рассвета — все те же обои, кайма из ромашек. В одном метре — калачиком Арсик. Спит…
Странно: в двадцать первом веке — успех. После смерти Арсика. Она издавала, из кожи лезла, а узнать — не пришлось. Не придется. Лежит — кости похрустывают…
Съела ли она, интересно, клубнику?
***
— Вы непременно хотите, чтобы воскрешали ваша жена? Вы не можете работайть без жена? Хорошо, я буду говорить в правление общества. Только я не рассчитывай… Нет причин достаточно веский. Вы захочет жена, жена захочет свой мама, мама захочет папа… Так нужно много воскрешать, слишком много, всех.
Впрочем, я буду попробовать.
***
Жизнь — мост в воздухе. Без опор, без конца и начала. Уходящие в туман берега…
Сначала — рожденье. Еще там, в первой жизни. До рожденья было темно. Долго темно — безвыходно и безнадежно. Ни мира, ни тела, ни деревьев, ни комнат. Ничего. Казалось бы, так и следует, естественно, просто: пустота, небытие, нерожденность. Казалось бы, так навсегда…
И вдруг — фонарь, разгорающийся среди ночи. Откуда взялся фонарь? Как очутился фонарь в этой пустоте — всеобъемлющей и неподвижной? — Неизвестно. Вопреки и наперекор естественным извечным потемкам, безо всякой подготовки и перехода, неожиданно, необоримо; не спрашивая никого о согласии и не предупреждая, — вдруг что-то начинает светлеть. Что-то появляется там, где за минуту не было ни намека, ни признака. Светлеет, разгорается, окружает со всех сторон. Какие-то силуэты перед глазами — мать, нянька, отец. Какие-то стены и потолки, сетка детской кровати. Еще какие-то предметы, мелькающие, розовые — собственные руки и ноги… Дальше — больше. И вот встает мир — высокий, светящийся; покачивает своими деревьями, поблескивает своими звездами,
Со всех сторон подступают: «Неужели ты не знал, что мир существует? Как же, уже давно. Твоя собственная, брат, вина — зазевался…». И, волей-неволей, начинает казаться: действительно, уже подозревал что-то раньше. Действительно, как же это, без мира нельзя…
Оглядываешься. Как будто все настоящее. Столы, стулья, трава. Все прочное, твердое; можно пощупать, не призрак, можно довериться. Доверился. Решил устроиться прочно. Только решил — вдруг снова темнеет. Как так? Куда? Ведь, говорили же, что это давно и что это надолго? Почему же уже уходить? Нет, постойте. Ведь, еще и оглянуться, как следует, не успел. Подождите…
Не тут-то было. Темнеет, в боку закололо, рука затряслась, волос седой. — Пора, пора, засиделся. Но зачем же тогда показали? Только аппетит раздразнили. Стоило ли тогда начинать?..
Объяснять никто не снисходит. Тысячелетия думали, думали, а теперь хоть бы кто-нибудь толком мог разъяснить. Путают долго и нудно, вокруг да около, все вокруг да около, а по существу — ничего. Покопаться, как следует, во всей болтовне — только одного и добьешься: не знаем, ничего, милый, сами не знаем. Мы люди маленькие, там кто-то знает… Впрочем, и то не наверное. Может быть, нам только кажется, сами себя утешаем: должен же знать кто-то… А в действительности, не знает никто. Одно посоветуем: подожди, не спеши. Умрешь — сам все увидишь.
— Ах, увижу? Ну, хорошо. — Ждешь, умираешь, умер. Умер — что же? Узнал? Ничего не узнал. Умер — еще чернее. Потускнело в глазах, проплыла занавеска и муха… И все. Не только не узнал, даже и спросить не успел.
Словно ночью, в кровати, в потемках. Проснулся — где я? Что я? Промаячило что-то — шкаф? Полотенце? — Не разобрать. Болит голова. Засыпаешь опять…
Теперь — новая жизнь, вторая коробка. Четыреста лет. Зачем эти четыреста лет? Не то же ли самое, что прежние пятьдесят? Также проплывут, растворятся в тумане. Там, раньше, были хоть Арсик и книги, хоть папироса была. А здесь? Маэстро Краг дует в измерительный аппарат. Пускай себе дует. Маэстро Краг и зеленые призмы…
— Мы воскрешали, вы должен нас слушать. — Не просил воскрешать. Мягкая комната? Ничего. И в мягкой комнате что-нибудь твердое да найдется.
***
Стены — мягкие, пол — мягкий, даже дверь обита подушкой. Может быть, можно взобраться по стене? Нет, ткань скользкая, не ухватиться. Кроме того, если даже с самого верха — сажени три — все равно не убьешься. В лучшем случае пару ребер сломаешь. Кровать тоже едва ли можно использовать. Изголовье — прямо к стене: металлический неострый крючок, что с него взять? Ногами кровать висит на полукруглой пружине, тоже пользы не много.
Может быть, простыня? Свить жгут, к крючку и вешаться под кроватью? Б-р-р, противно…
***
— Я говорил в правленье. Нельзя воскрешайть ваша жена. Нет вакансий. Может быть после, когда осушка на Тихий океан. Тогда место, можно опять подавать прошенье. Не очень долго: двадцать годов, пятьдесят годов…
— Конечно. Я так и думал. Вот что: я по ногам чувствую голод. Попросите сестру оставлять питательную жидкость. Как в начале.
— Неужели голод? Вы, наверное, очень слабый еще. Можно оставлять, отчего же.