Я пришел дать вам волю
Шрифт:
И Разин был бы не Разин, если бы сейчас хоть на миг задумался: как решить судьбу ненавистного воеводы, за то ненавистного, что жрал в этой жизни сладко, спал мягко, повелевал и не заботился.
Принесли шубу. Ту самую, что выклянчил воевода у Степана. Степан и хотел ту самую. Спектакль с шубой надо было доиграть тоже при всех — последнее представление, и конец.
— Стань, боярин… — Степан помог Прозоровскому подняться. — От так… От какие мы хорошие, послушные. Болит? Болит брюхо у нашего боярина. Это кто же ширнул нашему
Степан повел Прозоровского на колокольню. Странно: атаман никогда не изобретал смерти врагам, а тут затеял непростое что-то, представление какое-то.
Огромная толпа в тишине следила — медленно поднимала глаза выше, выше, выше…
Степан и воевода показались наверху, где колокола. Постояли немного, глядя вниз, на народ. И снизу тоже смотрели на них…
Степан сказал что-то на ухо воеводе, похоже, спросил что-то. Слабый, нелепо нарядный воевода отрицательно — брезгливо, показалось снизу, — мотнул головой. Степан резко качнулся и толкнул плечом воеводу вниз.
Воевода грянулся на камни площади и не копнулся. В шубе. Только из кармана шубы выкатилась серебряная денежка и, подскакивая на камнях, с легким звоном покатилась… Прокатилась, подпрыгнула последний раз, звякнула и успокоилась — легла и стала смотреть светлым круглым оком в синее небо.
Степан пошел вниз.
Начался короткий суд над «лучшими» людьми города — дворянами, купцами, стрелецкими начальниками, приказными кляузниками… Тут — никаких изобретательств. Степан шел вдоль ряда сидящих, спрашивал:
— Кто?
— Тарасов Лука, подьячий приказу…
Степан делал жест рукой — рубить. Следовавшие за ним исполнительные казаки рубили тут же.
— Кто?
— Сукманов Иван Семенов, гостем во граде… Из Москвы…
Жест рукой. Сзади сильный резкий удар с придыхом:
— Кхэк!
— Кто?
— Не скажу, вор, душегубец, раз…
— Ы-ык! Молодой, а жиру!.. Боров.
— Кто?
— Подневольный, батюшка. Крестьянин, с Самары, с приказу, с гумагами послан…
Люди вокруг жадно слушали, как отвечают из ряда под колокольней, не пропускали ни одного слова.
— Врет! — крикнули из толпы, когда заговорил самарец. — С Самары, только не крестьянин, а с приказа, и суда в приказ прислан… Лиходей!
— Кхэк!.. — махнул казак, голова самарского приказного со стуком, с жутким коротким стуком, точно уронили деревянную посудину с квасом, упала к ногам самарца.
Некоторых Степан узнавал.
— А-а, подьячий! А зовут как, забыл…
— Алексей Алексеев, батюшка…
— За ребро, на крюк.
— Батюшка!.. Атаман, богу вечно молить буду, и за детей твоих… Сжалься, батюшка! Можеть,
Подьячего уволокли к стене.
— Где хоронить, батька? — спросили Степана.
— В монастыре. Всех в одну братскую.
— И воеводу?
— Всех. По-божески — с панихидой. Жены и дети… пусть схоронют и отпоют в церкви. Баб в городе не трогать. — Степан строго поглядел на казаков, еще раз сказал: — Сильничать баб не велю! Только — полюбовно.
На площадь перед приказной палатой сносили всякого рода «дела», списки, выписи, грамоты… Еще один суд — над бумагами. Этот суд атаман творил вдохновенно, безудержно.
— Вали!.. В гробину их!.. — Степан успел хватить «зелена вина»; он не переоделся с ночи, ни минуты еще не имел покоя, ни разу не присел, но сила его, казалось, только теперь начала кидать его, поднимать, раскручивать во все стороны. Он не мог сладить с ней. — Все?
— Все батька!
— Запаляй!
Костер празднично запылал; и мерещилось в этом веселом огне — конец всякому бессовестному житью, всякому надругательству и чванству и — начало жизни иной, праведной и доброй. Как ждут, так и выдумывают.
— Звони! — заорал Степан. — Во все колокола!.. Весело, чтоб плясать можно. Бего-ом! Все плясать будем!
Зазвонили с одной колокольни, с другой, с третьей… Скоро все звонницы Кремля и Белого города названивали нечто небывало веселое, шальное, громоздкое. Пугающие удары «музыки», срываясь с высоты, гулко сшибались, рушились на людей, вызывая странный зуд в душе: охота было сделать несуразное, дерзкое — охота прыгать, орать… и драться.
Степан сорвал шапку, хлопнул оземь и первый пошел вокруг костра. То был пляс и не пляс — что-то вызывающе-дикое, нагое: так выламываются из круга и плюют на все.
— Ходи! — заорал он. — Тю!.. Ох, плясала да пристала, сяла на скамеечку. Ненароком придавила свою канареечку! Не сбавляй!.. Вколачивай!
К атаману подстраивались сзади казаки и тоже плясали: притопывали, приседали, свистели, ухали по-бабьи… Наладился развеселый древний круг. Подбегали из толпы астраханцы, кто посмелей, тоже плясали, тоже чесалось.
Черными испуганными птицами кружили в воздухе обгоревшие клочки бумаг; звонили вовсю колокола; плясали казаки и астраханцы, разжигали себя больше и больше.
— Ходи! — кричал Степан. Сам он «ходил» серьезно, вколачивая ногой… Странная торжественность была на его лице — какая-то болезненная, точно он после мучительного долгого заточения глядел на солнце. — Накаляй!.. Вколачивай — тут бояры ходили… Тут и спляшем!
Плясали: Ус, Мишка Ярославов, Федор Сукнин, Лазарь Тимофеев, дед Любим, Семка Резаный, татарчонок, Шелудяк, Фрол Разин, Кондрат — все. Свистели, орали.
Видно, жила в крови этих людей, горела языческая искорка — то был, конечно, праздник: сожжение отвратительного, ненавистного, злого идола — бумаг. Люди радовались.