Я признаюсь во всём
Шрифт:
— Вы полагаете, я сошел с ума?
— Боюсь, что так, господин Франк.
— Но я чувствую себя совершенно нормальным. Я не несу чепухи и не веду себя странно!
— Вы по-другому сошли с ума, опасно, господин Франк. Основные ценности человеческой жизни потеряли для вас свое значение. Вы больше не видите разницы между добром и злом. Вы уже не знаете, что такое человеческое существо и что означает смерть.
— Это я знаю прекрасно, — тихо сказал я.
— Вам кажется, что вы знаете, господин Франк, — сказал он так же тихо. — Вы понимаете слова, но не их содержание. Вы раскаиваетесь?
Я добросовестно подумал.
— Нет, —
— Вот видите.
— Нет, господин директор.
— Совсем?
— Я бы не хотел окончить свои дни в тюрьме, — сказал я. — Но я не боюсь тюрьмы. Если бы вы меня выдали, это не причинило бы мне боли.
— А вы кого-нибудь любите?
Я кивнул.
— Да, — сказал я. — Вас, доктор Фройнд.
Он помолчал, встал и подошел к радиоприемнику. Спустя секунду раздались глухие рождественские песни.
— А если я попрошу вас во всем сознаться?
— Я пообещаю вам это, господин доктор. Но, боюсь, в конце концов я этого не сделаю. Однажды мне уже представлялся случай сделать это. Тогда я тоже не смог.
Из радиоприемника доносились поющие детские голоса.
Он повернулся ко мне спиной и продолжил:
— Я точно так же, как и вы, не знаю, что делать, господин Франк. Я всегда верил, что могу помочь любому. Но, оказывается, я переоценил себя. Я не знаю, что вам посоветовать. — Вдруг он обернулся и посмотрел на меня почти испуганно: — Но боже мой, мы должны что-нибудь сделать! Я не могу вас так отпустить! Вы больны! Вы представляете угрозу для общества!
— Уже нет.
— Каждый больной человек опасен для окружающих, — сказал он. — И вы тоже. Вы не знаете этого, но вы опасны! — Он смотрел на меня.
— Доктор, — сказал я. — Я должен сделать вам еще одно признание.
— Нет! — вскрикнул он.
— Нет, я должен это сделать. Не бойтесь, в этом нет ничего ужасного. Я думаю, с головой у меня уже действительно не все в порядке. Я намереваюсь кое-что сделать в связи с моей исповедью. Я знал, что вы не сможете мне ничего посоветовать. Я знал, что вы поймете, что я опасен для людей и что меня нельзя оставлять одного…
Он медленно подошел ко мне. В его глазах светилось растерянное понимание:
— Вы хотите…
Я кивнул.
— Я боялся, что вы откажете мне в моей просьбе. Теперь я вижу, что вы этого не сделаете. Я не могу больше быть один. Я хочу умереть здесь, в школе. Я не хочу никогда уходить отсюда. Я хочу остаться у вас, доктор. Только у вас. Могу я прийти с Мартином?
Он долго молчал. Затем тихо сказал:
— Да.
— Алилуйя! — торжествовали ангельские голоса в эфире.
17
Шел январь, и за окном падал снег, когда я начал записывать эту историю. Пришел март, и снег растаял. Весна в этом году была ранняя. В школьном саду уже цветут крокусы и примулы, на кустах набухли толстые почки. Я очень старался в последние три месяца. И много сделал, несмотря на то, что мне уже было очень тяжело. Боли участились, дышать стало трудно. Я не думаю, что увижу лето, хотя мне этого очень хочется, — ведь в июле, по нашим расчетам, детский отель в Нойштифте у леса будет готов и в него заедут первые посетители. Мартин будет среди них, доктор Фройнд мне это обещал. Он до сих пор не знает, что отель построен на деньги, которые я украл. Я сказал ему, что завещаю их мюнхенскому банку. Я очень рад, что строительство продвигается
Жизнь моя протекает очень размеренно. Мартин живет в соседней комнате. Он по-прежнему не проявляет ко мне интереса, но учится и хорошо себя ведет. Мы ждем его следующего приступа. В свое время он с энтузиазмом воспринял мое предложение о переезде. 26 декабря мы переехали в нашу школьную квартиру. Вещей с собой мы взяли не много. Я остался прописан на Райзнерштрассе, чтобы не вызвать подозрения, но был там только два раза. Что мне там было делать?
Доктор Фройнд объяснил своим коллегам и начальству наше присутствие в школе тем, что ему необходимо некоторое время наблюдать отца и сына, чтобы, установив тесный контакт, сильнее воздействовать на Мартина. Он сказал «некоторое время», так как это не может длиться вечно, я чувствую, что конец близок. Я держусь очень скромно и никому не мешаю. Ем я в небольшом кафе неподалеку, где собираются таксисты, водители трамваев и рабочие. А Мартин питается в школе. Он уже научился готовить.
В последние недели я обычно пишу с девяти до двенадцати часов, потом после обеда — с трех до семи. Когда мне бывает нехорошо, я пишу в кровати. Не было ни дня, чтобы я не писал. Я уже упоминал, что идея писать заметки принадлежала доктору Фройнду. Он предложил мне это в новогоднюю ночь, когда мы сидели за бутылкой вина.
— Вы считаете, — сказал он тогда, — что каждому преступнику хочется рассказать о своем проступке, повиниться в содеянном?
Я покачал головой:
— Потребность рассказать кому-нибудь о том, что нас глубоко задевает, мучает, есть как у преступников, так и у святых. Не только доктора Криппена тянуло вернуться на место убийства — святой Иоанн и святой Матфей тоже чувствовали потребность написать Евангелие.
— Я не святой.
— Отнюдь нет, — сказал он. — Но вы писатель. Вы всегда хотели написать книгу, но так и не сделали этого. Напишите сейчас. Это ваша последняя возможность.
Я начал писать. Я стал спокойнее, я больше не чувствовал необходимости поделиться с кем-то. Если бы я не написал этой исповеди, я бы, наверное, все-таки сдался полиции. Доктор Фройнд иногда заходил ко мне и спрашивал, как идет работа. Он никогда не просил меня дать ему прочитать хоть страницу. Зачем? Он уже знает мою историю, и у него нет на это времени. Я не думаю о том, что буду делать с рукописью, когда закончу. Я даже не знаю, закончу ли я ее. Для меня это своеобразный дневник, и я не хочу с ним расставаться.
От Вильмы я получил открытку из Дюссельдорфа, где проходили гастроли. «Я плачу», — написала она. Я не ответил. Я не знал, что ответить. Я долго думал, но едва ли я мог сейчас вспомнить Вильму. Это было уже так давно, а я быстро забываю и лица, и события. Из старых знакомых остался только господин Хоенберг. Он часто навещает меня здесь. Мы вместе ужинаем в маленьком кафе, потом он иногда поднимается в мою комнату, и мы играем партию в шахматы или говорим о его сыне, которому уже лучше. Я никогда не видел мальчика, но по рассказам Хоенберга я очень хорошо его представляю.