Я - Шарлотта Симмонс
Шрифт:
— А ты знаешь, что ты босиком? — Это высокая чернокожая Хелен. По обеим шеренгам троллей прокатилась волна смешков.
Шарлотта стремительно — только что не бегом — прошла до пожарного выхода и стала спускаться по лестнице. Куда идти, она понятия не имела. Куда уж тут денешься, если даже тролли — и те чувствуют над тобой свое превосходство! Им ведь и в голову не придет наехать на кого-нибудь из первокурсников, у которых в жизни все нормально. За такими они только наблюдают, используют их как повод для сплетен, завидуют, а вот если у кого-то начинаются неприятности — злобно радуются. Они сидят в своем гнезде, как жаждущие крови паучихи — тарантулы. Шарлотта вдруг вспомнила, что мисс Пеннингтон однажды уже вводила в ее лексикон этот термин. Случилось это после какой-то неприятной истории, но что именно тогда произошло, она сейчас уже не помнила. Мэдди — даже эта жидковолосая девочка-старушка, карга с мордочкой хорька — и та знала, что Шарлотта потеряла девственность чуть ли не на глазах у всей компании сейнт-реевских братцев и их подружек Пожалуй, такие, как Мэдди, больше всего радовались ее позору: еще бы, эта ханжа, эта пробившаяся в Дьюпонт из глухой деревни выскочка, строящая из себя святошу, наконец-таки получила по заслугам. Обломись, девочка. Ставила себя выше других — так окунись с головой
На ближайшей лестничной площадке Шарлотта остановилась, чтобы обуться. «Вот ведь паучихи поганые, — подумала она, — позволили себе поприкалываться даже по поводу того, что я босиком!» Она вдруг почувствовала, что снова покрывается испариной. Ее дыхание стало прерывистым, частым и каким-то сиплым. Шарлотта шагнула к перилам и посмотрела вниз. Лестница была освещена лишь слабенькими двадцатидвухваттными лампочками дневного света — по одной на каждом этаже. Стены оштукатурены и выкрашены в казенный грязно-зеленый цвет. Сама лестница была из железа, покрытого черным битумным лаком в несколько слоев. Заглянув в проем, Шарлотта увидела уходящую вниз узкую шахту с изломанными под острыми углами стенами. Дно этого провала терялось в темноте. Пять этажей вниз или двадцать пять — разобрать было уже невозможно.
Шарлотта вдруг со всей отчетливостью осознала, что идти ей, когда она спустится вниз, будет совершенно некуда…
Обычно ректор Катлер принимал посетителей не за рабочим столом — величественным сооружением, восьмифутовая плоскость которого сразу отделяла ректора от собеседников, а в одном из ниш-секторов, выделенных в его кабинете специально под эти цели и соответственно меблированных. Обставлены эти уютные уголки были действительно эффектно: обтянутые лиловой кожей кресла на изящно гнутых ножках, а для принимающей стороны — так называемое оксфордское кресло, почти трон с высокой спинкой. Нашлось место в этих уголках и изящным ореховым диванчикам с кожаной обивкой, кофейному столику и нескольким стульям, обтянутым тканью вполне узнаваемой раскраски — лиловый фон с золотистым орнаментом. На спинках стульев также красовались стилизованные дьюпонтские пумы. Дьюпонтский герб «в сборе» многократно повторялся в отделке приемной. У попавшего сюда посетителя возникало ощущение, что его принимают тепло и с радостью (насколько это возможно на аудиенции в королевских покоях) и в то же время уважительно, как VIP-персону. Все это наряду с роскошным готическим интерьером — высокие стрельчатые окна с затейливыми переплетами, расписанный средневековыми мотивами потолок и так далее — было призвано производить благоприятное и по возможности расслабляющее впечатление на появлявшихся в этих стенах потенциальных меценатов. Многолетняя работа с представителями этой редкой и капризной породы привела руководство университета к парадоксальному, но вместе с тем безошибочно верному выводу: на благодетелей, не знающих куда девать деньги, роскошь действует гораздо более располагающе, чем атмосфера строгого аскетизма, предполагающая расходование драгоценных пожертвований не на комфорт для администрации, а на сугубо научные и учебные нужды.
Впрочем, превращать встречу с двумя сегодняшними посетителями в милые задушевные посиделки в намерения ректора не входило. Ну, не хотелось ему, чтобы они почувствовали себя в его кабинете уютно, спокойно и уж тем более — как дома. Это были два самых радикальных экстремиста, с которыми Катлеру только приходилось иметь дело, и их мировоззрения нельзя было назвать иначе как странными и при этом прямо противоположными. Да, при таких условиях ректор предпочитал, чтобы его отделяла от посетителей непоколебимая глыба письменного стола.
С того места, где сидели эти «горячие головы», их взгляды неизбежно натыкались на висевший за спиной ректора огромный — больше чем в натуральную величину — портрет Чарльза Дьюпонта в полный рост, в костюме для верховой езды. Великий основатель университета был изображен заносящим ногу в начищенном до зеркального блеска черном сапоге в стремя своего любимого вороного жеребца, чемпиона-четырехлетки, имя которого — Бешеный Кнут — биографы рода Дьюпонтов бережно сохранили для потомков. Сам Дьюпонт, широкоплечий, с могучей грудной клеткой, замер на портрете вполоборота к зрителям. При этом на его суровом и, как описывали современники, обычно бесстрастном лице отразилось выражение некой досады и неудовольствия. Ощущение было такое, что кто-то как раз в этот момент обратился к нему с какой-то дурацкой просьбой. Художник, Джон Сингер Сарджент — следовало отметить, что эта картина была единственным известным портретом на коне его кисти, — запечатлел рукоять кнута в правой руке отца-основателя Дьюпонтского университета, чуть исказив пропорции. Создавалось ощущение, что эта рукоятка вот-вот обрушится на того, кто осмелился оторвать его сиятельство от столь важного дела, как подготовка к верховой прогулке, и в кровь разобьет ему губы, когда владелец плети ударит крест-накрест — сначала лицевой, а потом тыльной стороной руки.
Впрочем, если хотя бы один из этих двоих экстремистов — Джером Квот или Бастер Рот — и был впечатлен и подавлен этим зрелищем, то эмоций своих они не показывали.
Джерри Квот — этакий шарик сливочного масла в обтягивающем свитере с V-образным вырезом и неизменным треугольником белой футболки в этом вырезе — говорил:
— Да, Фред, но мне, черт возьми, плевать на все результаты этого расследования, проведенного учебной частью! Факт остается фактом: ни при каких обстоятельствах, даже под дулом пистолета, этот накачанный анаболиками дебил не мог написать такой реферат — и знаете что, Фред? Я не собираюсь отступать и не заткнусь до тех пор, пока кое-кто, — пауза и долгий выразительный взгляд в сторону сидевшего на расстоянии трех футов Кое-кого, вероятно, недалеко ушедшего от накачанных анаболиками троглодитов, только почему-то одетого в блейзер и рубашку с галстуком, — не будет выведен на чистую воду.
«Вот ведь маленький говнюк», — подумал ректор. У Джерри Квота, пусть и не самого опытного мастера подковерных интриг, все же хватило ума довести ситуацию до такой точки, когда ректору пришлось выбирать: либо обломать зарвавшегося преподавателя, либо потерять лицо перед Бастером Ротом. Ректор был достаточно предусмотрителен, чтобы предупредить Бастера Рота: во время трехсторонней встречи придется кое в чем подыграть Джерри Квоту и потерпеть его желчные нападки. Но вы только посмотрите на Рота. Он уже скрежещет зубами. Того и гляди в любую секунду взорвется. Шутка ли — использовать в качестве презрительных эпитетов для его подопечных такие слова, как «накачанный анаболиками дебил». Это уже похоже на почти открытое обвинение тренера в том, что он пичкает своих игроков стероидами. Да, с этими двоими и по отдельности нелегко общаться, у каждого хватает своих заморочек и тараканов в голове, но вместе… ну как ты с ними будешь договариваться? Нашла же ведь коса на камень. Как умаслить Джерри Квота, вся жизнь которого представляла собой нескончаемый крестовый поход против всех Бастеров Ротов этого мира, — и не спровоцировать при этом на скандал самого Бастера Рота, который, в свою очередь, считал всех Джерри Квотов в университете тупиковой ветвью эволюции, бесполыми паразитами, все существование которых сводилось к тому, чтобы вставлять палки в колеса отлаженному механизму его работы с командой?
Ну что, пора самому вмешаться.
— Видите ли, Джерри, — сказал ректор, — надеюсь, вы понимаете, что я никоим образом не заинтересован, чтобы вы замолчали или, по вашему собственному выражению, заткнулись. Я в самом деле так думаю. Вы прекрасно знаете, что я ценю вас не за сговорчивость и умение называть вещи своими именами. Те недостатки или негативные явления, на которые вы обращаете внимание, становится просто невозможно замалчивать или пускать на самотек. — На всякий случай ректор тепло улыбнулся. — Может быть, то, что я сейчас скажу, не облегчит мне жизнь, а наоборот, только осложнит, и все же я действительно полагаю, что вы ни в коем случае не должны молчать, и прошу вас и в дальнейшем резать правду… — Ректор хотел воспользоваться известным выражением «резать правду-матку», но в последний момент прикусил язык и почему-то предпочел обойтись в своей речи без этого фразеологизма. Такое выражение было, конечно, устаревшим, если не сказать — архаичным, но это еще полбеды. Хуже другое — оно вновь вошло в обиход через этот лезущий в уши из каждого динамика афроамериканский рэп-жаргон, славящийся своей физиологичностью. Эти чернокожие умники-интеллектуалы возвращали идиомам их первоначальное значение, одновременно придавая какой-то скабрезный, в данном случае чисто анатомический оттенок. — …В общем, говорить людям правду в глаза. Джерри, помимо того что вы — выдающийся историк, ваша гражданская позиция не может не вызывать уважения даже у тех, кто далек от мира академических исследований. Поэтому мне остается только просить вас оставаться всегда тем Джерри Квотом, каким я вас знаю, — откровенным человеком, готовым открыть глаза на недостатки и нарушения этических норм, все еще встречающиеся в жизни нашего университета.
Выдав такую речь, ректор мысленно порадовался за себя, как за мастера риторики: еще бы, в результате этого обмазывания елеем мрачное и угрюмое выражение на миг сошло с чела Квота; мало того — уголки его губ даже дрогнули, словно профессор надумал вдруг улыбнуться от почти детского удовольствия. Увы, все это длилось лишь какую-то долю секунды; по прошествии этого краткого отрезка времени он снова нахмурился, нахохлился и вновь стал похож на уже упомянутого (мысленно, только мысленно!) маленького говнюка. Посмотрите только на него… ему ведь далеко за пятьдесят, даже ближе к шестидесяти… и при этом — ленинская бородка, бесформенные неглаженые штаны из магазина рабочей одежды, мрачный серый свитер, облегающий каждую складку более чем дородного тела — такого дородного, что в некоторых ракурсах возникало ощущение, будто над необъятным животом профессора нависает женская грудь внушительных размеров. Рубашка, галстук — какое там! Только белая футболка, не стесняющая воротничком движения второго, третьего и всех прочих подбородков… а над шейно-подбородочными складками — круглое, оплывшее жиром лицо, гладкую поверхность которого нарушали мешки под глазами, по-стариковски поджатые губы и две глубокие складки-морщины, начинавшиеся от ноздрей и расходившиеся мимо губ почти до подбородка… Все это великолепие украшалось бородкой-эспаньолкой и реденькими, коротко, как у школьника, подстриженными волосиками, которые даже поседеть не смогли опрятно и достойно. При взгляде на «шевелюру» профессора возникало впечатление, что он не столько поседел, сколько полинял, как какой-нибудь пушной зверек по весне. И что, спрашивается, этот идиотский имидж должен олицетворять? Неужели превосходство профессора над представителями правящей миром расы Галстуков и Темно-Синих Костюмов (именно в такой был одет ректор)? Может быть, Квот пытался выразить свою солидарность с бунтующей молодежью (если она еще где-то осталась)? Или это отражало сугубо личные, оставшиеся довольно инфантильными представления профессора о богемности? Впрочем, скорее всего, все три предположения относительно истинных причин его «элегантности» были до некоторой степени верны.
Да, уж кто-то, а ректор Катлер, будучи сам евреем, повидал на своем веку говнюков, подобных Квоту. Естественно, ректор был не настолько глуп, чтобы завести разговор на эту тему, но на самом деле у него была даже готова своего рода классификация «еврейских интеллектуалов». Ректор, как скорее всего и Джерри Квот, был правнуком нищего молодого иммигранта из Польши по имени Мойше Кутильзенски. Приехав в США, он прямо в иммиграционной службе изменил фамилию на Катлер, а жизнь в Нью-Йорке быстро укоротила его имя до односложного Мо. Потыкавшись туда-сюда, Мо устроился работать электриком, а набравшись опыта, организовал в Нью-Йорке собственное маленькое предприятие: «Катлер Коммершиэл — Свет и Провода». Во время Первой мировой войны и начавшегося вслед за ней строительного бума дела резко пошли в гору. Когда во главе фирмы встал его сын Фредерик, выпускник Нью-Йоркского городского колледжа, предприятие переименовали в «Катлер Электрик», и в ходе очередного строительного бума 1950-1960-х годов Катлеры разбогатели настолько, что сумели войти — по крайней мере, на уровне деловых знакомств и светской жизни — в ранее закрытый для них протестантский истеблишмент. Более того, Фредерик Катлер перешел в Церковь этической культуры — одну из двух церквей, которые выбирали для себя евреи, пожелавшие ассимилироваться в новом окружении (второй была Унитарианская церковь). Одного из своих четверых сыновей Фредерик назвал Фредериком-младшим, что являлось несомненным символом его полной ассимиляции, ибо ни один приверженец традиционного иудаизма не назовет ребенка в честь живого и здравствующего человека, а уж тем более — родственника. К тому времени Катлеры разбогатели еще больше и уже могли позволить себе отправить Фреда-младшего на учебу в Гарвард, где он и получил диплом по изящным искусствам; затем последовал перевод в аспирантуру Принстона, где младший Катлер выбрал себе в качестве специализации международные отношения. После непродолжительной работы в Принстоне в качестве преподавателя-стажера он выбрал карьеру дипломата и со временем дослужился до поста первого секретаря американского посольства в Париже. Сын Фреда-младшего, Фредерик Катлер III, обладатель гарвардского диплома и ученой степени в Дьюпонте, сделал блестящую академическую карьеру, посвятив свои научные изыскания истории Ближнего Востока. Со временем он несколько отошел от чистой науки и стал уделять больше времени административной работе, в результате чего и оказался здесь, в этом кабинете, за этим необъятным столом, в качестве ректора Дьюпонта.