Я - сингуляр
Шрифт:
– Да. Я просто ничего не поняла. А отсюда такой чудесный вид...
Я посмотрел вниз. Когда-то и меня восхищал вид с такой высоты, а сейчас поймал себя на том, что смотрю на копошащихся внизу существ и думаю с раздраженным недоумением: ну как они так могут? Живут себе, тупые, не понимают... Не понимают, не догадываются, а когда им начинаешь вещать истину, отмахиваются: что за хрень несешь? Наши предки помирали, и мы помирать будем! И все помрем. Пей или не пей.
Они все еще верят, что через тысячи лет компьютеры будут мощнее, автомобили будут меньше жрать бензина, а люди
Господи, неужели один я такой умный, а все дураки? По логике так, хотя я чаще страдаю заниженной самооценкой. Но все-таки жутковато понимать, а еще жутче – ощущать, что живу в стране дураков. Нет, в человечестве дураков!
Улыбнувшись Татьяне, я вернулся в комнату и молча показал Лариске на часы. Она кивнула: да, поняла, заканчиваю.
Люша посмотрел на меня угрюмо:
– Ну как, освежился?
– Да, – ответил я и улыбнулся светло, словно пробегающему через лесную дорожку ежу. – Да, конечно, ты прав.
Он замолчал, несколько ошарашенный быстрой и неожиданной победой, всмотрелся пытливо.
– Че, сдаешься, да?
– Сдаюсь, – признался я.
– Согласен, что я прав?
Я поднял руки:
– Стопроцентно.
– Что стопроцентно?
– Что ты прав, – сказал я. – А что ты ожидал? Ты привел убийственные аргументы. Неопровержимые просто. Вот и переубедил меня с ног и до головы.
Он все еще смотрел с сомнением.
– Что-то ты слишком быстро...
– Дык ты ж был неопровержим, – признал я.
– Это я знаю, – сказал он великодушно и значительно, – но ты обычно бывал крепким орешком.
– Увы, ты меня расколол, – сказал я. – Ладно, уже поздно, а завтра, увы, день рабочий. Нам пора.
Барабин сказал бодро:
– Ты чего? Я знаю, ты дома работаешь, а в фирму ходишь только за получкой!
– Твоими бы устами, – сказал я со вздохом, Барабин сразу насторожился, но не услышал привычное, что нужно делать его устами, а я поднялся, развел руками. – В самом деле, надо идти.
Лариска тоже поднялась, весело стрельнула в меня глазками.
– Да-да, нам пора.
– Ну вот, – протянула Василиса, – самая милая пара нас покидает...
Она бросила предостерегающий взгляд на сразу задумавшуюся Валентину, что не ее с Константином назвали самой милой парой, мол, это ж для дела, чтобы как бы закрепить нас с Лариской.
Лариска мило улыбалась, первой прошла в прихожую, чтобы я не выскользнул раньше.
На обратном пути внезапно перед глазами всплыло лицо Люши. Как всегда: самодовольное, самоуверенное, я услышал его напористый голос, но во взгляде на какой-то миг промелькнуло совсем другое выражение. Не то победное, как обычно. Был бы я пьян, подумалось бы, что в глазах Люши трусливенько проглянула безумная надежда. Чуть-чуть выглянула и поспешно скрылась, мгновенно прикрывшись залихватским «гуляй, Вася, все одно помрем!».
Если бы не Люша, а Константин
Всплыла пугающая по дерзости мысль: а что, если и у Люши это все то же: «А мне не больно, а мне не больно»?
Ведь страшно поверить, что шанс уцелеть все-таки есть, а потом увидеть, что, увы, нет этого шанса. Так лучше уж держаться прежних взглядов, что жизнь нам не дорога, потому пьем и гуляем, а кто не пьет – трус и предатель!
Возможно, Люша, как и другие, страшится на уровне подкорки. Страшится признаться, сказать правду. Это залихватское отношение к жизни вдалбливалось тысячелетиями, начиная с допещерных времен. Еще со дня, как человек слез с дерева и внезапно осознал ужасающую истину, что даже если удастся избежать всяких саблезубых тигров, то все равно помрет так же точно, как если бы попал в пасть пещерному медведю.
Лариска всю дорогу молчала и таинственно улыбалась. Я высадил ее возле ее дома, она поцеловала меня в щеку и юркнула в подъезд.
Я проводил ее взглядом, так принято, если уж лень провожать до двери, вырулил на шоссе, тут же подумав, что мы и сейчас оправдываемся, оправдываемся, оправдываемся!.. Как будто нечто трусливое и неполноценное, которому нужно доказывать право на жизнь вообще. Хоть на короткую. Доказываем, что жить долго хотим, чтобы можно было работать и творить, постоянно приводим в пример Пифагора, Павлова, Тициана и тех немногих, что жили долго и работали до конца дней.
И постоянно уверяем, что только ради этого и хотим жить долго, бесконечно долго. И что не хотим и никогда не согласимся на такую вечную жизнь, если это будет вечная старость.
Конечно же, это ложь, защитная реакция на все эти дурацкие гыгыканья: вечно жить хочешь, га-га-га, а хрена не хочешь, гы-гы-гы?.. На самом деле жить вечно жаждет все живое. Достоевский соглашался существовать в любой старости и даже вечно стоя на одной ноге над пропастью. Тот же ад и жуткие адовы муки придуманы в мечте о вечной жизни! Хоть в аду, хоть в котле с кипящей водой, но – жить!..
Жить вечно для того, чтобы работать, работать и работать, – это оправдание. Конечно, будем работать, работать и работать. Мы из тех, кому нравится работать и получать результаты, но все-таки это уже развитие идеи вечной жизни, а в основе просто желание не умирать. Жажда. Неистовое стремление. Сперва – просто не дать оборвать свое существование.
А уж потом – работать, потому что настоящий человек не мыслит жизнь без работы, без улучшения окружающего мира, без перестройки мироздания сперва на уровне пещеры, потом – планеты, Галактики, Вселенной...
И конечно же, какой невообразимой ни будет жизнь в сингулярности, какие бы новые свойства у человека ни появились, но работать и перестраивать мир будет обязательно. Потому что развивающаяся и усложняющаяся Вселенная для того нас и создала. Мы и есть Вселенная, получившая наконец-то инструмент для перестраивания себя в нечто более совершенное.