Я стою у ресторана: замуж – поздно, сдохнуть – рано! (сборник)
Шрифт:
«1 января.
Среди горящих елок.
– Мы – бесы, – говорит он мне. – То, о чем писал Федор Михайлович, свершилось – бесы победили. И грядущий Хам, которого так боялась русская интеллигенция, пришел.
Но и это я где-то тоже слышал. Я все слышал: возраст!
– Однажды перед майскими праздниками, – продолжает Д., – вышел я из пивной и упал лицом прямо на мостовую. Но все-таки встал. Иду. И вдруг так захотелось к друзьям. Пошел. И пришел в кооперативный киношный дом, весь наполненный моими друзьями-бесами. Звоню в квартиру главному другу. Открывает. Глядит на меня почему-то в ужасе и так торопливо-торопливо: «Как же ты не вовремя, мы как раз уходим!» Короче, я обошел все квартиры друзей своих, и всюду было одно и то же: сначала смотрят на меня,
Он повис на моей руке, пьяно выворачивал ее и визгливо кричал:
– Ну чем ты ответишь на такой рассказ? Дашь червончик, бес говенный? Только бы я ушел? Да, я пьяный… Стакан – и из такой тоски в такое: «Все могу! Все дозволено! Свободен, Господи!» А потом нирвана наша всероссийская: лежу в луже, щека елозит по грязи, – а смех раздирает, подлинный смех! Как не хватает нам смеха. Вы все обожаете патетику. Вся наша литература – сплошная патетика! Львы Толстые, эпопеи проклятые! Даже Гоголь тосковал в своем смехе и рвался к патетике! Как он отдыхал душой, когда писал все эти «Руси-тройки». Вот тогда-то он и считал себя классиком. А от смеха своего с ума сошел. Нет, смеяться у нас умеют только пьяные и дурачки. А трезвые мы все полны благородного негодования. С этим негодованием на челе на плаху идем и друзей предаем. С одним и тем же «благородным негодованием». Вот почему я вас трезвых боюсь – не-на-ви-жу! А десятка твоя – дерьмо. Мне миллионом не заплатишь. Мне сюжет взамен дай. Я тебе рассказал про палату, падла? Дай в ответ. Дай, Христа ради, дай мне сюжет про любовь. И я такое напишу – все спасено будет. – Он плакал. – Все дело в ауре, понимаешь. В ауре нынче, нынче нет любви».
Однако половина второго. Все! Заканчивать надо бы чтение. Но я не могу оторваться.
«Апрель. 5.
Д. пришел ко мне утром. Без звонка по телефону. Позвонил сразу в дверь. Такая у него теперь пьяная привычка: напьется и приходит.
Но сегодня Д. трезвый. Удивительно! Глядит насмешливо… И абсолютно прежним тончиком:
– Ах, какой у тебя халат! Георгины на заднице!
Все это он произносит в дверях. Я не предлагаю ему войти, он сам входит. Снимает свое страшное вытертое кожаное пальто… Идет в комнату, оставляет следы грязных ботинок… Усаживается в кресле. И ставит рядом портфель. Тот самый, из которого когда-то, бог знает сколько лет назад, он вынул мне журнал «Юность»… Кивает на портфель:
– Вот, повесть написал…
Замолкает. Тут я, видать, должен всплеснуть руками. И, подыхая от счастья, просить почитать «повестуху»… Да, так было когда-то – тысячу лет назад, «разгневанный старик», так было в твое время! Но теперь – мое время!
Он открывает свой странный нынче, допотопный портфель. И вынимает толстенную рукопись. И кладет сей плод торжественно предо мной.
Ему даже в голову не приходит спросить: а может, «доброму старику» неинтересно читать или он занят, наш «добрый старик»?
– Это повесть о том, – Д. засмеялся, – как я удавился… А вы, друзья мои, собрались на мои поминки. И в мою честь придумываете рассказы о любви. Кто как может… Короче, это «Декамерон». Только «Декамерон» в мою честь. В честь Д. «Де-Декамерон».
Он остановился. Видимо, здесь я должен был всплеснуть руками, восхититься сюжетом и т. д., и т. п.
Я молчал.
– Понимаешь – в журналах сидят теперь новые: либо гнусные людишки, либо незнакомые… Ты один можешь помочь. Когда тебе позвонить?
Мне надоел этот инфантильный безапелляционный тон!
Короче, я молча киваю на груду рукописей на моем столе?
– Все это, старик, я должен прочесть к понедельнику. К понедельнику также я должен сдать свою статью – раз…
И вот тут я останавливаюсь, широко улыбаюсь, ослепительно улыбаюсь. И спрашиваю:
– Кстати, ты хоть почитываешь мои статьи?
Страдание! Ах, какое страдание на его лице. Пытается соврать: жизнь хоть чему-то научила!
Наконец мямлит:
– Я… не выписываю газет. Только «Советский спорт».
Нет, ничему не научила тебя жизнь.
– А зачем тебе тогда мое мнение? Ну да, ты уже объяснил: больше некого попросить!.. Но ты хоть знаешь, например, что я писал… о тебе?
Он весело засмеялся, кивнул:
– А как же! Сообщили. Я жил тогда… Ну да, мы с тобой тогда там были оба, в монастыре… Представляешь, они там меня нашли! Что-что, а о неприятностях у нас всегда сообщат вовремя!
– Ну и как?
– Что? Я… не прочел. Обо мне тогда столько писали… И я читал только хорошее!.. – Он опять захохотал. – Старик, я люблю, когда хвалят. Нет, я знаю: ты хороший критик. Моя телка Л. очень возносила твою статью… кажется, про МХАТ, да?
От такого комплимента я… Но сдержался. Более того, я попросил передать сердечнейший привет Л., этой ныне спившейся дурище и шлюхе. И прибавил ласково:
– Ну что ж, хорошо, позвони мне… недели через две.
Излишне говорить, я прочел все тотчас, как только он ушел. Запоем.
«Повестуха» имела целых два эпиграфа. Приведу первый:
«Представьте себе огромную ручищу. Мохнатую лапу… Все наши литературные отцы подходили и взасос ее целовали… Чего хотел я? Делать то же самое. Но более квалифицированно».
И все в таком же духе. Прежний, прежний Д.! Короче: я прочел – и мне не понравилось!»
«12 мая.
Пришел Д., конечно, опять без звонка, но опять трезвый. Сидел тихий, со страшным своим животом. В жутких, негнущихся, уродливых и опять грязных ботинках.
Сначала поговорили о том о сем. Он увидел на моем столе Сенеку, «Письма к Луцилию» (потихоньку положил, когда он вошел).
– Всю жизнь хотел написать о Нероне…
– Эк всех вас тянет о Нероне! Не меньше! С «усатым» все счеты сводите? Аллюзии! Но это от необразованности… А самая для нас современная фигура того времени – Анней Серен, знакомец Нерона и любимый родственник Сенеки. Они обменивались с Сенекой длинными утонченными письмами. В письмах этих Серен – совершеннейший Байрон, римский «лишний человек», разочарованный, страдающий – меланхолик, погруженный в депрессию! Он все время на грани самоубийства. И в это же время Серен предоставлял Нерону свой дом для тайных свиданий с любовницей. И пока Нерон забавлялся в его комнатах, Серен писал в прихожей утонченные письма к Сенеке. Кстати, закончил жизнь наш Гамлет, как многие меланхолики-либералы, – начальником римской полиции! А умер этот Чайльд Гарольд, отравившись грибами с милым названием свинухи. Но все равно, – я постучал по книжке, – писали эти древние здорово!
Вот так уничтожив его последним замечанием, я придвинул к себе наконец его рукопись. Сделал суровое лицо, показывая, что перехожу к святая святых – литературе.
Самое смешное: он не засмеялся! С его-то чувством юмора! Нет, я не прав, все-таки он изменился.
Я начал:
– Ну, насчет целующих мохнатую лапу, то бишь ручку-с… Ну, во-первых, далеко не все ее целовали. А иные совсем не целовали… А тем, кто собирался или собирается этим заняться, – не советую руководствоваться твоим эпиграфом. Ручку не целуют квалифицированно, ее целуют искренне… Больше чувства да поклон пониже – вот и вся квалификация! Так что твой совет неточен, да… Это – раз, что же касается содержания рукописи…