Я ухожу. Прощай навеки. Твоя душа
Шрифт:
- Это риторика, не более, — отвечал голос из колодца. — Зачем любить, если можно ненавидеть, отвечу я. Любовь по твоей логике так же бессмысленна, как и ненависть, поскольку является ее антиподом, а антипод бессмысленности не есть ли еще большая бессмысленность?
Ему никак не удавалось убедить своего собеседника покинуть его темницу. Ни расписывание всех выгод и благ проживания под солнцем, ни обещание бесед долгими зимними вечерами, когда так хорошо пьется чай с малиновым вареньем, ни упоминание о женщинах и прочих соблазнах этого мира не помогали.
А он между тем уже заметно привязался к хромому Петеру и стал появляться у колодца ежедневно и просиживать возле него целые дни напролет. Соседи,
И однажды он окончательно решил помочь несчастному.
- Не кажется ли вам, — обратился он к своему соседу, плотнику, — что нехорошо оставлять человека, тем более — ребенка, в таком незавидном положении? Вот, у меня есть веревка, мне нужен только помощник. Помогите–ка мне вытащить из колодца хромого Петера.
- Не следует этого делать, — отвечал сосед. — У нас в деревне даже нет свободного дома, где он мог бы поселиться.
- Он будет жить со мной.
- Хм… Хм… Ну что ж… Пожалуй и вправду, пора уже достать этого бедолагу, — согласился плотник. Он позвал своего друга, местного печника, на всякий случай, если вдруг хромой Петер окажется слишком тяжел от долгого сидения в темноте и сырости.
Сколько они не пытались уговорить затворника обвязаться брошенной ему веревкой, тот не соглашался и только угрожал им тем, что бросится в воду и навсегда отравит ее своей ненавистью. В конце концов пришлось попросить соседей подержать веревку, обвязать ее вокруг своего пояса и самому спуститься в колодец.
Как ни упирался затворник, как он ни толкался, но его удалось оторвать от скользкой деревянной стены, за которую он успел зацепиться кончиками пальцев одиннадцать лет назад и благодаря которой сумел выжить.
Наконец, он крепко обнял затворника, прижимая его к себе, и крикнул соседям, чтобы поднимали.
- А стоит ли? — ответил сверху плотник.
- То есть как это… — опешил он. — Что вы хотите сказать?
- Да то и хочу, — рассмеялся плотник. — Сидите уж в колодце. Вдвоем вам будет не скучно.
- Но позвольте!..
Однако соседи уже тянули веревку. Очевидно, плотник шутил таким образом.
С того дня хромой Петер стал жить в его доме.
Теперь они могли беседовать сутки напролет. Ему очень хотелось отогреть своего жильца, вернуть сердцу хромого Петера веру в людей, надежду, радость жизни. Это было нелегко, но тем больше хотелось ему добиться своей цели.
Он даже не замечал ни запаха сырости, поселившегося в его доме вместе с гостем, ни плесени, появившейся в углах, ни того, что пол однажды перестал сухо поскрипывать, а вместо этого стал осыпаться местами как трухлявый пень, обнажая некрасивое подполье.
А хромой Петер все никак не хотел оттаивать. Он продолжал оставаться мокрым, холодным, молчаливым ненавистником, лишь изредка поражая неожиданным и непривычным ходом своей мысли, показывая, насколько изобретательна и умна может быть в своих проявлениях ненависть.
Через два месяца по скользкому от белой пышной плесени полу было невозможно пройти без риска подскользнуться и удариться затылком о стол. Плесень покрывала стены, потолок, мебель. Постельное белье почернело и сильно пахло грибами.
Поначалу он досадовал и пытался бороться с плесенью, он даже хотел сделать ремонт. Но в последний момент передумал, решив, что хромому Петеру нужно очень постепенно привыкать к нормальной атмосфере.
А потом он просто перестал замечать неприятный запах, плесень стала привычной и уже не вызывала отвращения.
В конце концов ему даже стало неприятно находиться в этом помещении — оно казалось ему недостаточно уютным, воздух в нем был все еще слишком сух.
И однажды ночью он потихоньку выбрался из своего опостылевшего
Таракан в квадрате.
Эту картину я увидел сразу как только вошел в зал, и она тут же захватила мое внимание, повлекла, потянула, как некая неудержимая волшебная сила, как черная дыра, пожирающая неосмотрительно приблизившиеся к ней души.
Я почти бегом направился к ней и, как полагается, не дойдя двух или трех метров, остановился.
Под влиянием гения художника мое сознание, едва я начал вглядываться в полотно, как–будто превратилось в некий туннель, протянувшийся от моего мозга (или души?) к холсту на стене. Туннель этот представлял собой гибкий живой организм из вихрящихся потоков, в который улетали мои мысли, оставляя в голове только странную опустошенность. Глаза мои, или глаза моего духа, тоже попавшие в этот туннель сознания, увидели картину ясно и отчетливо, так, будто она не висела не стене в трех метрах от меня, а располагалась в воздухе, прямо перед моим взором. Таково было влияние этой несомненно гениальной работы.
Это было… Это было что–то… Не знаю, как описать возникшее во мне состояние души, разума и сердца. Я провалился во тьму этой картины, в ее всепоглощающий мрак, туда, в его гущу, которую не могло разогнать даже маленькое рыжее солнце, притулившееся в левом верхнем углу…
В том–то и дело, что это было вовсе не солнце. Там, в абсолютной, пожирающей душу и разум, тьме, где–то в верхнем левом углу был изображен довольно большой таракан. Прорисован он был весьма тщательно, насколько я мог судить (настоящих тараканов мне как–то не доводилось рассматривать). Собственно, это было и не важно. Важен был сам смысл, сам дух картины — тот вихревой туннель который соединил нас воедино, та черная дыра, в которую против воли устремилась моя душа, влекомая вложенной в произведение мыслью.
Говорят, что в последние мгновения перед смертью в памяти человека проносится вся его жизнь, все, что сделал он и чего не сумел сделать, все его действия и бездействия, мечты и надежды, победы и поражения. Вот и мою душу выворачивало наизнанку, словно к горлу подступила вдруг внезапная тошнота и я пытался выблевать из души то, что подспудно томило ее все долгие годы моей жизни — всю ее слепоту, черноту страстей, гнева, несбыточных ожиданий, лжи и всех тех моментов, когда разбивалась о скалы жизни моя хрустальная совесть. Да примерно то же, что и умирающий, чувствовал и я, вглядываясь в полотно, туда, где в верхнем левом углу оквадраченной тьмы, маленьким желтым пятном замерло ничтожное, затерявшееся во мраке насекомое. Я почувствовал тот ужас, который должен был испытывать таракан, погруженный в этот контур непроглядной тьмы, той тьмы, в которой отказывают абсолютно все чувства, и нет у тебя ни зрения, ни слуха, ни осязания, ни обоняния — ничего из того, что способно чувствовать живое существо. Я представил себя этим тараканом, и леденящий мороз пробежал по моей спине. Да, тьма была ограничена, безусловно, и где–то за границей этого квадрата, этой черной дыры, несомненно было что–то другое, лежал какой–то иной мир. Но от этого не становилось легче, отнюдь. Напротив, осознание того, что тьма ограничена, влекло за собой еще больший ужас безнадежности вслед за пониманием того, что граница тьмы проложена, и переступить ее невозможно. Невозможно никогда!