Я умею прыгать через лужи (сборник)
Шрифт:
— Ну где ты найдешь такого хорошего жениха? — говорил ей Папаша. — Домик у него славный, а что там не очень чисто, так не беда, ты наведешь порядок. Тебе достаточно сказать одно словечко. Он порядочный человек и соблюдает себя.
— Я подумаю, — обещала сиделка Конрад Папаше, — может быть, я схожу посмотреть на его домик. А есть у него лошадь и двуколка?
— Нет, — отвечал Папаша, — ему негде их держать.
— А я хочу лошадь и двуколку, — сказала она весело.
Тут я крикнул ей:
— У меня когда-нибудь будет и лошадь, и
— Ну и отлично, я выйду замуж за тебя. — Она улыбнулась мне и помахала рукой.
Я откинулся на спинку кровати, сразу с волнением почувствовав себя взрослым, обремененным ответственностью. У меня не было ни малейшего сомнения, что теперь мы с сиделкой Конрад обручены, и я старался придать своему лицу то выражение, с каким отважный путешественник устремляет взор в морскую даль. Несколько раз подряд я повторил про себя: «Мы запишем это на ваш счет». Говорить такие слова, по моему глубокому убеждению, могли только взрослые, и, когда я хотел почувствовать себя мужчиной, а не маленьким мальчиком, я по нескольку раз произносил их про себя. Вероятнее всего, я услышал эту фразу, когда ходил с отцом по лавкам.
Весь день я строил планы, как обзавестись лошадью и двуколкой.
Когда доктор Робертсон кончил осматривать меня, он спросил Папашу:
— Как вы себя чувствуете сегодня, Папаша?
— Знаете, доктор, меня всего свело, словно я песком набит. Думаю, следовало бы меня промыть. Как, по-вашему, порция слабительного мне поможет?
— Пожалуй, — с серьезным видом ответил доктор. — Я распоряжусь, чтобы вам его дали.
Доктор направился к кровати пьяницы. Тот уже сидел, дожидаясь, чтобы к нему подошли. Его губы подергивались, а на лице застыло выражение тревоги.
— Как вы себя чувствуете? — сухо спросил доктор.
— Меня все еще трясет, — ответил пьяница, — а так хорошо. Наверно, доктор, меня уже можно выписать.
— Мне кажется, Смит, что у вас в голове еще не совсем прояснилось. Разве вы сегодня утром не расхаживали по палате совершенно голый?
Больной ошеломленно посмотрел на него и быстро заговорил:
— Да, это верно, я вставал. Мне надо было помыть ноги. Они были очень горячие. Подошвы прямо жгло.
— Посмотрим, — коротко сказал Доктор. — Может быть, завтра мы вас выпишем.
Он быстро отошел к соседней кровати, а больной продолжал сидеть, наклонившись вперед, и теребить одеяло.
Вдруг он лег и застонал:
— Господи, господи!
Как только доктор Робертсон кончил обход, моей матери, которая уже давно ждала в приемной, разрешили войти в палату. Когда она подходила ко мне, я испытывал неловкость и смущение. Я знал, что она будет целовать меня, а мне это казалось ребячеством. Отец меня никогда не целовал.
— Мужчины не целуются, — говорил он мне.
Всякое проявление чувств я считал слабостью. Но если бы мать меня не поцеловала, я был бы огорчен.
Я ее не видел уже несколько недель, и она показалась мне совсем новой. Ее улыбка, ее спокойная походка, ее светлые
Ее мать была ирландка из Типперери, а отец — немец. Это был мягкий и добрый человек; в Австралию он приехал вместе с немецким оркестром, где он играл на контрабасе. Моя мать, наверно, была похожа на своего отца. У нее были такие же светлые волосы, такое же приятное открытое лицо.
Частые поездки в двуколке зимой, в ветер и дождь, оставили свой след на ее лице, которое не знало косметики — не потому, что она не верила в ее силу, а потому, что у нее на это не хватало денег.
Когда мать подошла к моей кровати, она, должно быть, заметила, что я смущен.
— Я бы тебя поцеловала, — шепнула она мне, — но тут столько людей смотрит на нас… Будем считать, что мы уже поцеловались.
Когда приходил отец, он обычно завладевал разговором, несмотря на все свое умение слушать; но когда меня навещала мать, больше говорил я.
— Ты много яиц принесла? — спросил я. — У нас есть один больной, он бедный, и у него нет яиц. Когда он смотрит на стул, стул движется.
Мать взглянула на пьяницу (рассказывая, я смотрел на него) и ответила:
— Да, я принесла много яиц.
Затем она пошарила в сумке и сказала:
— Я принесла тебе еще кое-что.
С этими словами она достала пакет, перевязанный веревочкой.
— Что это? — прошептал я взволнованно. — Покажи! Нет, я сам разверну. Дай мне.
— Пожалуйста, — подсказала она, отодвигая пакет.
— Пожалуйста, — повторил я, протягивая к нему руку.
— Это тебе прислала миссис Карузерс, — продолжала она. — Мы не разворачивали, и нам всем хочется узнать, что в нем.
— Как, она сама его принесла? — спросил я, положив пакет к себе на колени. — Она входила в дом?
— Она подъехала к воротам, передала его Мэри и сказала, что это для ее маленького больного братца.
Я дернул веревочку, пытаясь ее разорвать. Как и отец, я всегда строил недовольные гримасы, когда должен был задать работу пальцам. Отец всегда гримасничал, открывая перочинный нож. «Это по наследству от матери», — говорил он.
— Господи, что это за рожу ты скорчил? — воскликнула мать. — Ну-ка давай сюда. Я сейчас разрежу. Нет ли у тебя в тумбочке ножа?
— Возьмите в моей, — сказал смотревший на нас Энгус. — Где-то с краю, вот в этом ящике.
Мать нашла нож и разрезала веревочку. Я развернул бумагу, на которой красовалась внушительная надпись: «Господину Алану Маршаллу» — и с волнением стал рассматривать крышку плоского ящика, украшенную изображением ветряных мельниц, тачек, фургонов, сделанных из просверленных металлических полосок. Я приподнял крышку и увидел металлические квадратики и рядом с ними в маленьких отделениях винтики, отвертки, колесики и гаечные ключи. Мне не верилось, что все это — мое.