Я уже не боюсь
Шрифт:
Бесконечная воля жить. Десять лет. Ни глотка. Кофе, «пепси», соки – вишнёвый, виноградно-яблочный.
Воля.
Он говорил что-то о каком-то дефективном гене, который не даёт нормально усваиваться алкоголю. Как у народов Севера и Сибири. Он родился в Иркутске. Хотя его родители были из европейской России, так что версия так себе. Хотя у нас чуток татароватые лица.
Воля. Железная. Несокрушимая. Десять лет.
Её сломила рюмка вина. Именно рюмка. Водочная. Пятьдесят грамм. Санаторий. Крым. День Победы.
«Только одну, и всё». Мама
Сказ о том, как капля прорвала плотину.
Это было год назад. А теперь передо мной в кресле сидит, и слушает рвущиеся из колонок первые аккорды «Seven Nation Army» какое-то чудовище.
Я стою и смотрю на него, не зная, что сказать, да и нужно ли вообще говорить. Неизвестно, какой оно понимает язык. Может, вибрацию, как змея. Уже столько всего было сказано – и банального, про «пожалей-нас-одумайся-дети-мама-работа» и так далее, и весьма изобретательного, вроде предложения тёти Оли, маминой сестры, на спор не пить за деньги, но всё без толку.
Вы же не стали бы разговаривать с Чужим, верно? Не отгрызает вам голову – и то хорошо.
Сам не знаю зачем, но я вытаскиваю из рюкзака новый диск «White Stripes», купленный на раскладке возле метро «Лыбедская». Машу бело-красной коробкой перед лицом Чужого.
– Новый альбом, – зачем-то вылетает из моего рта.
Чужой пытается улыбаться; с губы едва не срывается сигарета, в уголке рта поблескивает слюна. Я вдруг замечаю, что он прожёг сигаретами столешницу, и отчего-то пристально смотрю на эти чёрные язвы, покрывающие дерево.
Я иду к себе в комнату. В спальне темно – мама наверняка спит. Она научилась спать, даже когда гремит музыка. Она засыпала, даже когда оно орало что-то на кухне, или гонялось с ножом за кошкой. За Марфу никто не переживает – удрать от Чужого ей проще простого. Она не только хитрее и ловчее. Теперь она ещё и умнее, да и квартиру знает лучше. А подстеречь Марфу Чужой не сможет – от него уже не пахнет отцом, и кошка его сторонится.
Из окна моей комнаты видно Юлин дом – шестнадцатиэтажку на краю парка. Там горит несколько окон, и мигает красный огонёк на крыше. Я смотрю туда, и представляю – нет, не представляю, а верю – что одна из светящихся клеточек – Юлино окно, и она сейчас стоит там, и смотрит на меня.
Хочется позвонить ей, как всегда, когда её нет рядом. Я бы позвонил, забив на её бабушку и сестру, которых разбудит дребезжание старого красного дискового телефона, но у нас телефон в большой комнате, а там…
В общем, придётся потерпеть.
Я раздеваюсь, бросаю вещи на стул, ложусь на кровать. Не укрываюсь – жарко, несмотря на поздний час. Духота висит в комнате невидимой глыбой, и давит на грудь. Я закрываю глаза, и думаю о Юле. Для этого не нужно никаких усилий – мысли всё время летят к ней, как стальная стружка к электромагниту. Я думаю о том, как совсем недавно – на прошлой неделе – сидел с ней за одной партой, и едва не падал в обморок, когда она поправляла волосы, или забрасывала ногу на ногу. А сегодня…
Мысли рвёт в клочья рёв музыки, рвущийся в открытую дверь. Открываю глаза, и вижу Чужого. Стоит надо мной чёрной горой. Его едкое дыхание заполняет комнату отравляющим газом.
Он что-то говорит. Пытается говорить. Звуки высыпаются изо рта бесформенными обломками слов. Раньше такие ночные вторжения пугали, но сейчас я только чувствую жуткую усталость.
– Уйди, – бурчу я, и собираюсь отвернуться к стене, к пыльному узорчатому ковру, все завитки и закоулки которого знаю наизусть; хочу спрятаться в этих узорах, как в лабиринте.
Чужой продолжает пытаться что-то сказать, покачиваясь, будто в комнате дует ветер. Я думаю, о чём он вообще мог бы говорить? О том, как заставил маму превратится в старуху за неполный год? Как превратил нашу жизнь в третьесортный, унылый и затянувшийся фильм ужасов? Или, может быть, о том как он, бедняжка, страдает неизвестно чем, мучается от непонятно чего, и вливает в себя цистерны отравы из-за того, что раньше – ещё когда говорил на языке людей, а не Чужих – называл своей «ущербностью»?
Прислушавшись, я, наконец, понимаю, что он бормочет.
Хочет новый альбом «White Stripes».
Когда Чужой уходит, я лежу, не смыкая глаз, и жду, когда запахи прелой листвы, остывающей пыли и выхлопов с улицы вытеснят его вонь. На потолке начинают ползать тени: во дворе включила фары, и поехала к арке машина. Только сейчас чувствую, как колотится сердце – Чужой всё же напугал меня. Кажется, никогда не усну. Смотрю на книгу, которую читаю – она лежит раскрытая на стуле, под шортами. «Стрелок», Стивен Кинг. Там часто встречаются слова «Мир сдвинулся».
Думаю немного почитать, но тут же чувствую, как сон вновь обволакивает меня тугой плёнкой, и заполнившая комнату чернота льётся в мысли, выдавливая остатки света дня. Пытаюсь думать о Юле, но последние освещённые уголки рассудка заполняет Чужой. Или тот, кем он был раньше. Перед тем, как провалиться в липкую, душную темноту летнего сна, я обращаю немую молитву к какой-то безымянной силе, которая, может быть, есть где-то там, в этой звенящей ночи за окном, и прошу её изгнать Чужого, и вернуть отца. Я делаю так каждую ночь. Потом, не слишком веря в эти мысленные радиограммы в пустоту, надеюсь, что утром всё, по крайней мере, будет по-прежнему. Как сегодня. Засыпаю всё же с мыслью о Юле, и с улыбкой на губах. Не зная, что ночью мир сдвинется, и «по-прежнему» исчезнет, как влага ночного ливня на раскалённом полуденном асфальте.
Не зная, что около полуночи сердце, которое у отца и Чужого одно на двоих, перестанет биться.
Мама – светлая, хрупкая, лицо усыпано веснушками. Она трясётся, и кажется, что веснушки вот-вот посыплются с сухой бледной кожи на потёртый паркет. Когда санитары несут мимо неё одеяло с телом (я вижу только ногу, раздутую и белую, как какая-то жуткая глубоководная рыба) с потрескавшихся губ срывается едва слышный вой – глухой и монотонный, как завывание ветра в щелях рассохшейся оконной рамы.