Я уже не боюсь
Шрифт:
Врачи уже убрались, теперь и санитары. Остаёмся только мы с мамой, дребезжащий звон телефона в комнате, голодно мявкающая Марфа, и кровь на полу рядом с кроватью – перед смертью отца рвало.
Я подхожу к маме, хочу её обнять, но мне страшно – страшно видеть этот взгляд. Как будто в неё попала молния, и выжгла всё внутри дотла, оставив лишь помутневшие стёклышки между пустотами внутри и снаружи. Она постепенно увядала весь этот бесконечный год, но за эту ночь постарела сильнее, чем за все предыдущие месяцы. Казалось, стоит коснуться её пальцем, и она рассыплется,
Мама вдруг вновь обретает способность видеть, а не смотреть в никуда. Фокусирует на мне взгляд. А потом шепчет, почти не шевеля губами. Или, скорее, шелестит. Как змея.
– Это ты… Всё ты… Он так на тебя надеялся…
Из её рта хлещут слова – острые, голодные и ядовитые, как бесконечный рой полных смертельной отравы насекомых. Они жалят и жалят… а потом я отключаюсь. Не слышу ничего. Смотрю в окно. Там синеву неба режет белый след самолёта.
Она утихает, когда приходит бабушка. Прижав маму к себе, она говорит мне «пойди погуляй». Как будто я не при делах.
Как будто не мой отец только что умер.
Впрочем, я и сам хочу уйти. Здесь уже год пахло медленным, вязким, как дёготь самоубийством. А теперь пахнет свежей смертью.
Побросав в рюкзак всё, что нужно, я выхожу из квартиры. Лифт гудит где-то в шахте, и я иду пешком; взгляд скользит по надписям и рисункам, пёстрой коростой покрывающим стены подъезда. Банальные «ЦОЙ ЖИВ», брань, названия групп, «сосу» и номер телефона… Более загадочные вроде «КОБРА любит НИМФУ», и совсем уж трансцендентальное «что живёт во рту моём?», выцарапанное на крышке мусоропровода между пятым и шестым, рядом со свастикой.
Всё это для меня как давно прочитанная книга. Разбуди во сне, спроси этаж – смогу цитировать и декламировать..
Островки света на лестничных пролётах сменяются сумраком площадок перед дверьми лифта, и от этих перепадов глаза немного слепнут.
Мне стыдно. Я видел миллиард фильмов, и читал триллион книг, в которых упоминалась смерть близкого человека. Там герои всегда страдают. Мучаются. Рвут на себе волосы. Или впадают в ступор. В общем, ощущают что-то необычное, и всегда запредельно ужасное.
Я не чувствовал ничего. Я только что видел мёртвую ногу своего мёртвого отца, но сейчас шагал по ступенькам, чувствуя, как в такт шагам изжогой поднимаются из глубин тела волны стыда. Ведь мои мысли, как и вчера, прилипли, как жвачка к подошве, к загорелым ногам Юли. И рукам. И всему остальному.
Хотя нет, вру. У меня появляется чувство невероятной собственной значимости. У меня умер отец. Я – трагическая фигура. Грустный взгляд. Никаких улыбок. Сигареты прикуривать одну от другой. Нужно поскорее всем рассказать, чтоб все начали смотреть по-другому, не как на остальных. То-то у Жмена с Китайцем глаза из орбит повылазят, когда узнают, что у меня стряслось! А Юля…
Я думаю о ней, когда прыгаю из затхлой пещеры парадного в прямоугольник яркого света. Но думаю и о другом – о переполняющем меня чувстве великих перемен. Мир действительно сдвинулся. Произошло огромное, грандиозное событие. Нет эмоций – не плюс, не минус. Просто ощущение такое – Что-то Важное Случилось.
Выскакиваю на улицу, ожидая увидеть зелёное небо, красную траву, ярко-розовых двуглавых котов на заборе автопарка и серо-буро-малиновых крылатых осьминогов, играющих в футбол на площадке. Ведь произошло Событие. Всё Переменилось. Всё Не Так, Как Раньше.
Конечно же, всё так же, как раньше. Разве только местный пьянчуга, горбун по кличке Верблюд, сейчас не валяется под старым орехом возле мусорки, где прилёг на картонке вчера вечером. Котов на заборе не видать. А по футбольному полю, вздымая тучи пыли и шурша гравием, таки гоняют мяч, но не крылатые осьминоги, а хохочущие малолетки.
Всё. Как. Было.
Только отца
Чужого
вынесли в одеяле, и его руки-рыбы безвольно трепыхались, как у марионетки на сцене кукольного театра. Будто в них не было костей.
Я лишь на миг забываю о том, что меня по-настоящему беспокоит и волнует. Нет, не отец. Пока ещё нет. Юля.
Юля – это всё. Это даже больше, чем всё. «Всё» не стоит и Юлиной тени. Даже странно сейчас вспоминать о какой-нибудь Кате Арсеньевой, когда есть Юля. Это как сравнить «конверсы» и китайские кеды с Демеевского рынка. Арсеньева – китайские кеды.
На самом деле мы были знакомы с детства. Она жила в соседнем доме. Девятиэтажки стояли совсем близко, торец к торцу, и наши окна смотрели друг в друга – так, что мы даже могли перекрикиваться, перегнувшись через подоконник, если ветер был не слишком сильным. Зимой мы рисовали смешные рожицы, или выводили буквы на инее, покрывавшем стёкла – до сих пор помню, как немел от холода палец.
Потом они переехали на пару остановок ближе к центру, и в следующий раз мы встретились уже в школе, в конце четверти, когда Юля перешла к нам из сто шестнадцатой, где у неё был какой-то конфликт то ли с завучем, то ли с директрисой… Нас посадили рядом, и я даже не сразу её узнал. Но ещё до того как узнал, я просто остолбенел, и сидел с дебильно приоткрытым ртом, разве что слюну не пуская.
Юля стала красоткой. Высокой, смуглой и цыганистой. Я вспомнил, что её отец был цыганом – из тех, которые не занимаются всякой кочевой фигнёй, а живут и работают, как нормальные люди. Она как-то сказала, что из-за этого соплеменники его цыганом не считают. Думаю, его это не слишком расстраивает.
В общем, я оказался самым везучим чуваком на планете – девушка моей мечты, с которой я к тому же дружил в детстве, вынуждена была сидеть со мной половину каждого буднего дня. И я такой шанс упускать не собирался.
Правда, всё оказалось не так просто. В тусовку нашу Юля влилась отлично (ещё бы). Но по мне первое время скользила взглядом, как по какому-нибудь дереву, или почтовому ящику. Что есть, что нет. Какой-нибудь Долгопрудный со своими накаченными бицухами (которые он старался демонстрировать всем вокруг круглый год, таская майку даже зимой под пуховиком) привлекал её взгляд куда чаще, и если бы я ничего не предпринял, то он наверняка в скором времени сграбастал бы Юлю своими огромными ручищами.