Я уже не боюсь
Шрифт:
И тогда, попытавшись двинуть руками и ногами, и убедившись в их полной обездвиженности, я чувствую, как рассудок окончательно растворился в отчаянной, бешеной ярости, и применяю последнее оставшееся оружие.
Мирзоян, в окружении толпы сочувствующих, выходит на крыльцо с перебинтованной рукой. Его тренер хлопает армянина по плечу. В глазах борца по-прежнему стоит полное непонимание того, что произошло. Я отхожу за угол, и возвращаюсь назад, когда крыльцо спортзала пустеет.
– Ну ты дал, Михасик… Ну ты дал! – заливается Крот. – Юрич говорит, что будут ставить вопрос об отчислении, хотя он так
Киваю, и Крот убегает к стайке возле автобуса. Я знаю, что там Крот, как и все остальные, тут же начнёт обсуждать, насколько съехала моя крыша, и когда меня переведут в школу для умственно отсталых душевнобольных маньяков-дебилов. Вспоминаются слова Крота о натуральном мясе. Я до сих пор чувствующий во рту вкус крови Мирзояна, и едва сдерживаю истеричный смешок.
– Хочешь? – слышу голос за спиной. Обернувшись, вижу Арсеньеву. Она протягивает пачку с двумя оставшимися сигаретами. Я не курю, хочу отказаться, но вдруг протягиваю руку, и беру сигарету. Катя достаёт другую, и, смяв пачку, бросает её на замусоренный газон.
Щёлкает розовая зажигалка «Cricket» в Катиных пальцах, и рот наполняется горьковатым дымом, хоть немного забивающим солоноватый привкус.
Курим молча; по улице безразлично несутся машины, в окнах домов, окутанных сумерками, загорается свет. Наконец, Катя бросает окурок в траву, и говорит:
– Честно говоря, я с Олей Бугас поспорила на червонец, что ты выиграешь, и решила тебя… это… мотивировать чуток.
Я неопределённо хмыкаю.
Улыбнувшись, она отворачивается, и, не оглядываясь, идёт в автобус. Смотрю ей вслед; от табачного дыма кружиться голова.
Думаю о том, что скоро конец учебного года, и смеюсь. Проходящая мимо женщина замечает мои окровавленные зубы, и ускоряет шаг.
Я стою на остановке. Раннее утро, над проспектом ещё висит прохладный сумрак, гул редких машин рикошетит от домов протяжным эхом, и растворяется в тишине. Я жду первый троллейбус, чтобы успеть к восьми утра на работу в задницу мира – промзону вокруг метро Выдубичи. Я подрабатываю там уже неделю грузчиком на фирме у отца Вовы Шмата – таскаю шифер, трубы, мешки с цементом и пакеты с шиферными гвоздями.
В доме напротив поднимают роллеты в отделении банка. У двери соседней парикмахерской курит, прислонившись к стене, мама Аллы, подружки Долгопрудного. Я знаю, что она выкурит две сигареты, прикурив одну от другой, а потом откроет парикмахерскую, и пойдёт на работу – и как раз в эту секунду (ну, или секундой позже) из гастронома на углу выйдет Усатый, дед Китайца, с растворимым кофе в стаканчике, который он зимой пьёт в кафетерии, а летом на улице. Выпьет в два глотка, швырнёт смятый стакан в урну, и дворами пойдёт на завод, как ходит уже тридцать лет. Ну а потом и троллейбус покажется на горизонте, на перекрёстке взметнув к небу сноп ярких синих искр.
Вдруг думаю, что это не я знаю, что и когда случится, а наоборот – всё происходит по моему велению и хотению. Я – здешний маленький божок. Повелеваю маме Аллы бросить сигарету – и вуаля, окурок в траве. Велю старику с кофе отправляться в цех – и вот уже древний серый пиджак, с рыжей латкой на правом локте, исчезает в густой зелени яблонь во дворе напротив. И мне не приходится ехать на работу поневоле. Это мой выбор. Часть этого мира, моего мира, которым я управляю.
Поскрипывая и постанывая, к тротуару подкатывает троллейбус с рекламой нового дельфинария на борту. Шипит дверьми, будто выдыхая от усталости. Средние двери не работают, и я запрыгиваю в задние. Несмотря на утреннюю прохладу в салоне древней чехословацкой «шкоды» пахнет вчерашней жарой – раскалённым дерматином, горячим поролоном из набивки изодранных сидений, немытыми телами и, совсем немного, духами и табаком; из кабины водителя через почти пустой салон тянутся облачка дыма.
Плюхнувшись на сидение, и положив ноги на пустое кресло впереди, я думаю о школе. Ясное дело, никто никого никуда не исключил – это, судя по всему, вообще была тупая шутка тупого Крота. Зато обо мне слух пошёл, что я слегка того. Это было приятно. У меня в последнее время было чувство гулкой пустоты в том месте, где вроде как должна была находится личность. Я раньше любил смотреть по телеку мультики про Черепашек-Ниндзя. Их трудно было спутать, и не только из-за разноцветных повязок на лбах. Леонардо был главным. Рафаэль отпускал саркастические шуточки. Микеланджело обожал пиццу, а Донателло был умником и придумывал всякие изобретения.
Я был никем. А теперь я псих, кусающий людей за руки. А ещё я играю на гитаре.
Странно, но вспоминая эту историю, я совсем не думаю об Арсеньевой. Когда Юля пришла в наш класс, то мигом вышибла Катю из моих мыслей так далеко, что та скрылась за горизонтом.
Когда троллейбус проползает мимо Московского универмага, я думаю о кроссовках «Адидас», которые продаются там в обувном отделе. Это даже не совсем кроссы, а скорее помесь с сандалями: носок закрытый, а сзади лямки с застёжками. Тёмно-зелёные. Суперкруть. В таких и в футбик играть можно, и не жарко. Только вот дорогие. Но я до середины лета успею подзашибить бабла, и «адики» будут мои… Лишь бы их никто до меня не купил…
Выдубичи – территория победившего ада. Сумасбродные хитросплетения эстакад и путепроводов, ветвящихся друг над другом, и вечно гудящих от несущихся машин. А внизу – окутанный выхлопными газами, замусоренный пустырь, забитый ларьками, маршрутками и патрулируемый стаями бродячих псов. Однажды учитель рисования Аркадий Иванович (его за полноту и вечную сонливость прозвали Диванович, или просто Диван) показывал нам альбом с картинами художника Эшера, со всякими шизоидными бесконечными спиралями, лестницами, которые ведут сами в себя, и прочими невозможными безумными штуковинами. Сидя на скамейке в ожидании служебного автобуса, который потащит меня в недра промзоны, я смотрю на этот клубок бетонных змей над головой, и думаю, что Эшер мог приложить руку к созданию этого места. Кажется, все эти пути никуда не ведут, замыкаются сами на себя, машины бесконечно гоняют по кругу, и всё здесь давно покорилось неконтролируемому хаосу.
Когда-то жёлтый, а теперь побуревший от вечной здешней копоти «Икарус» ползёт среди облезлых заводских цехов, кирпичных труб, и заваленных остовами машин полей растрескавшегося асфальта. Гармошка автобуса так жалобно стонет на поворотах, что, кажется, он вот-вот распадётся пополам. Я вишу на поручне над Боцманом – сварщиком с СТО напротив нашей конторы, который когда-то служил на флоте, и теперь вечно козыряет татуировками с якорями, когда напьётся. Он меня не видит – сопит, прислонив голову к стеклу; кепка с надписью «USA California» съехала с головы, приоткрыв остатки седой шевелюры.