Я вернусь через тысячу лет.
Шрифт:
И, когда я прочитал вынутые из диктографа аккуратные листки, я увидел гораздо больше, чем тогда, когда сжимал в кулаке коэму с первой записью рассказа. По существу, я увидел на отпечатанных листках совсем другой рассказ – более полный, более умный, более интересный.
Теперь я мог быть совершенно спокоен – мои коробочки эмоциональной памяти не погубят литературу на Земле. Но помочь писателям, ускорить их труд – они, пожалуй, способны.
Сто дней мы с Бирутой дежурили в рубке, вели дневники – корабельный и свой, занимались в спортзале, прочитали немало книг. В космосе человек меньше
По жребию нам с Бирутой предстояло будить Женьку Верхова и Розиту. Но мне не хотелось будить Женьку и водить его по кораблю, и сдавать ему дежурство. Гораздо приятнее было бы разбудить Али и Аню и провести сутки с ними.
Как-то я сказал об этом Бируте, и она удивленно покосилась на меня, а потом рассеянно поддержала:
– Да, да! Конечно! Лучше будить Бахрамов!
Она не говорила больше ничего, но я и так понял: думала она не о Женьке, а о Розите. Бируте не хотелось, чтобы я водил по кораблю Розиту. Это было странно, смешно и бессмысленно – но Бирута до сих пор ревновала. Только потому, что когда-то давно, еще в “Малахите”, я однажды слишком горячо хвалил голос Розиты и слишком долго смотрел на нее.
А меня тогда просто поразило, что Розита – с Женькой.
Но не объяснять же это Бируте!
Еще с первых дней дежурства я собирался попросить Бруно обменяться “подопечными”. Но все оттягивал разговор. Было как-то неловко. Бруно наверняка спросит: “Почему?” Сказать правду – что Женька мне неприятен – нельзя. Лгать? Не привык.
И вот уже последние дни, и тянуть больше с разговором нельзя. И тут я вспомнил Марата и подумал: зачем себя насиловать? Почему я не могу провести эти сутки с Али просто потому, что Али – мой друг?
В общем, я сказал Бруно. А он даже не спросил: “Почему?” Он сразу согласился:
– Ладно. Мне все равно.
А Женька, когда проснулся, – обиделся. Он знал, что будить его должны были мы с Бирутой. И все понял.
Мне уже давно казалось, что Женька хотел бы заставить меня забыть о том давнем, школьном, разделившем нас. Он как бы каждый раз искренне, но, разумеется, молчаливо удивлялся, когда нечаянно обнаруживалось, что я помню.
И это его немое удивление как бы подчеркивало, что плох не он, совершавший некогда подлости, а я – потому что помню их. А мне просто не хотелось с ним общаться. Всего-навсего. Еще когда я был маленьким мальчишкой, отец внушил мне презрение к подлости и неверие в то, что подлец способен исправиться. “Подлость – как горб, – сказал однажды отец. – Это на всю жизнь”.
Я хорошо помнил его слова. И вообще – у меня хорошая память. Таня не раз говорила, что с моей образной памятью можно было бы стать писателем.
Разумеется, если бы я еще к тому же любил писать! Может, у Женьки слаба образная память? Он забывает многое сам и потому невольно надеется, что забыли другие... И искренне удивляется, когда видит, что не забыли...
Впрочем, отец говорил, что подлецы всегда надеются на забвение.
Женька почти не разговаривал со мной, пока мы сдавали дежурство. Только так – обычные и неизбежные фразы. И он сам вызвался остаться в рубке, когда мы затеяли традиционный прощальный вечер.
На этом вечере я уже пил редкое старинное вино из темной бутылки. Оно было невероятно ароматным и пьянило, кажется, самим своим запахом. И от этого легкого опьянения жизнь казалась проще и веселее, и люди – красивее, и будущее – лучезарнее.
У нас был веселый вечер. И мы умудрялись плясать в маленькой кают-компании. И, должно быть, из-за того старого вина Розита решила сплясать бешеную кубинскую “байлю”. Мы плясали “байлю” вместе – Розита и я. И казалось, что отступили стены и столы тесной кают-компании, что стало просторно, как в залах “Малахита”, что пол, в который мы отчаянно били каблуками, прочно стоит на земле, а не висит в бездне, которой нет ни конца, ни края.
Ах, какой жаркий танец, эта “байля”! Ах, как улыбаются кубинские женщины, когда пляшут ее! С ума можно сойти!
Когда мы улетали, кубинская “байля” была самым веселым танцем на Земле. А что сейчас пляшут земные мальчишки и девчонки? Забыли небось “байлю”? И только мы лихо отплясываем ее – в космосе, в пятнадцати парсеках от Земли...
Оборвалась мелодия, я остановился и увидел, что у Бируты такие глаза!.. Нет, просто невозможно больше плясать с Розитой, когда у твоей жены такие измученные глаза.
Я сел рядом с Бирутой и обнял ее худенькие, беззащитные плечи, и затянул какую-то песню, и все поддержали. Потом Али гортанно пел веселые арабские песни, а Розита – веселые испанские. А я подумал, что нынешнему молодому арабу или испанцу там, на Земле, эти песни показались бы старинными, полузабытыми. Полвека! Если бы на Земле у нас остались дети – они уже годились бы нам в родители.
От всего этого стало грустно, но не надолго, потому что я еще раз выпил ароматного старого вина из пузатой темной бутылки.
10. Снова на двадцать лет
И снова плотно, герметически закрыта дверь нашей тесной, но уже привычной, обжитой каюты. Кончились наши с Бирутой сто дней. Теперь эта дверь откроется через двадцать лет. Или не откроется совсем – кто знает?
У нас остались минуты. Вот-вот включится микрофон там, в рубке, и раздастся голос Али, и мы будем прощаться. И разбудят нас уже перед посадкой на Риту, когда всех будут отогревать и будить.
Нам будет тогда по семнадцать. На Земле нам даже не разрешили бы еще жениться.
Может, Марат не верил, что ему снова стукнет семнадцать? Может, его мучили какие-то страхи или предчувствия, и поэтому он попросил лишние сутки?
Сейчас и я не отказался бы от лишних суток. Но не из-за предчувствий – у меня нет их. Из-за Бируты! Мне очень хорошо с ней!
Мы сидим на койке обнявшись и молчим. Мы уже все сказали друг другу, мы устали от ласк. Но не чувствовать Бируту рядом в эти последние минуты – выше моих сил.
Если бы кто-нибудь дал мне власть над Временем, кажется, я решился бы сейчас сказать это сакраментальное: “Остановись, мгновенье! Ты прекрасно!”