Я видел Сусанина
Шрифт:
Нет, сразу даже не выскажешь! Давайте исподволь.
«Смутные годы», как вам уже известно, были тяжким испытанием для всей страны. Неслыханный гнет и надругательство над простыми людьми, повальное бегство с господских земель. Поля пустовали, вспахивались кое-как. А тут еще ударила непогодь, три лета подряд оказались неурожайными. Голод, болезни, мор; в одной лишь Москве погребено было за три года чуть не полмиллиона людей. То эпидемии, то восстания вспыхивали кругом.
А бояре плели интриги: именно в эту горькую, скорбную для страны годину они тайком переслали польскому королю… план захвата Москвы! Трудно поверить, но это так [3] .
3
Даже историки досоветской поры (Ключевский, Платонов и др.) осторожно писали об этом. Впервые тайным гонцом к королю Сигизмунду был боярин Головин, за ним и другие изменники-осведомители.
К чести Годунова следует сказать, что ему удалось раскрыть сговор именитых негодяев. Одних он предал казни, других — весь «романовский корень» с его родней, например, — изгнал в дальние ссылки. Федора Никитича, превратившегося из дружка в заклятого недруга, насильно постриг в монахи и выслал под Холмогоры, на Северную Двину.
И все же черное дело было сделано: вражьи отряды начали вскоре вторгаться на юг Московии. Обманывая народ, под знаменем «угличского царевича Димитрия», якобы чудом спасшегося и укрытого в Польше, интервенты захватывали один русский город за другим.
…А далеконько же, друзья, завлекло нас путешествие по следам Ивана Сусанина. Весьма далеконько! Да и нельзя без этого: усадьба-крепость над лесной речкой Шачей как раз и принадлежала Федору Романову, как наследственная вотчина его жены Ксении (из рода бояр Шестовых). Вот, оказывается, какой волк меченый стоял над Сусаниным и сотнями других костромских крестьян, вот кого тащили они к славе и блеску на многострадальном своем хребте.
НОЧНОЙ РАЗГОВОР
Триста-четыреста лет тому назад солнечные закаты над Костромой были столь же красивы, что и теперь. Громоздились то нежно-палевые, то багряные с позолотой облака над светлыми водами, синела по-вечернему холмистая даль Заволжья, и чайки, вечно стремительные и вечно голодные, все с тем же плачем кружили у берегов.
Да не те были чайки, что ныне, и Кострома была не та.
В урочный час медлительно смыкались решетки главных ворот кремля, медлительно подымались на обомшелые стены стрельцы в желтых кафтанах.
— Гляди-и, — осторожно и гулко неслось над затихающим городом. — Ге-ге-е-ей, Оверко-о…
— Ге-гей, Меленти-ий, — катилось дальше. — По-гля-я-дывай!
А над башнями стен, трухлявых, не обновлявшихся почти полвека, разлегся по волжским холмам посад. Крыши тесовые, подрисованные кудрявым мохом, крыши соломенные, даже берестяные кое-где. Ни кирпичных громад, ни труб заводских, ни даже обыкновеннейших линий проводов, что так обязательны в наши дни. Двойной цепочкой, словно бусы девичьи, опоясали улочки зеленую Кадкину гору. К Нижней Дебре сбегают с горушки дома, толпятся в веселом беспорядке возле торжища и гостиного двора.
Далеко видно с башен! Вон кучка строений Полянской слободы. За нею, как стайка цыплят, худосочная слободка Пищальная. Вон к ельникам, за черту
— Гляди-и…
— Ге-ге-гей, Богданко-о!..
— Гей да гей — работенка не пыльная, — ворчали с телег домнинские обозники, покидая вечерний город. — Пригрелись, коты гладкие. Вам бы дерева ронять!
— А то бы на молотильщину к нам. По молотилу каждому в лапы.
— Эх-хе-е, робяты, и шибко же тут домо-ов! Сколько же, получается, рук бездельных?
— Не все, чать, бездельные…
В Посадский лес въехали за Гашеевкой при светло-лимонной заре. Вверху полыхал закат, а внизу, под елками, уже вовсе темно: только и езда, что мужику-порожняку. Но хоть и порожними, хоть и к ночи дело, а в гору и на грязях старались идти пешмя, сберегая лошаденок. С угоров спускаясь, присаживались ненадолго, а там опять и опять шли под ущербной, неяркой луной. Чтобы не дремалось, коротали ночь разговорами.
На тридцать второй версте кормили притомившихся лошадей — на лужке возле дороги. Едва разожгли костер, как с проезда, будто из тьмы вынырнув, появился незнакомец:
— Налегке никто не обгонял? В тарантасе?
— Не слышно, паря. Тарантасным ночью кому ездить?
— Бывает, и ездят… Прощевайте пока.
— А чей будешь-то, сокол?
— Гы-гы-ы, — ответила смехом тьма. Незнакомец пропал так же загадочно, как и появился, посеяв опасливые догадки.
— Нюхач, — повел бровями Ося Босой, повозничий из Нестерова. — Сват ночной: свататься приходил. Не поняли? А ты еще: «Чей, сокол?»
— Вот напасть!
— Коль от него сват — никакая нам не напасть. И дрожать тебе, получается, нечего, — усмехнулся Донат Грачев из Молвитина.
— Пошто так?
— А то, что Якун Рыжий Ус тебе и нам — как родня, — продолжал Донат полушепотом. — Были мы с шабром намедни в Кузьмищах, колеса приторговывали. Так диво ж у них затеялось!
— Ус приходил?
— Середь дня, ей-ей!.. Заявился, брат, тихим шажком, и прутиком этак — щелк-щелк. Свернул к избам: «Здорово, кузьмищевски!» А там — косы-горбуши ладят на сенокос. «Добрее клеплите, боярски шеи скоро почнем косить». Да горсть серебра — швырк мужикам: «На это, слышь, прикупите к тем косам еще пики да топоры…» Обходи-ительный человек.
Жидковатое пламя ночного костерка то вздрагивало дремотно, то меркло, угасая; неровные отсветы бродили по бородатым лицам повозных. Влажной свежестью, острым настоем росы тянуло с лужка. Пичужка в кустах дзенькала, словно сквозь сон.
— И стража, считай, тьфу перед ним. Заковали раз на торгу в цепь железную, в тюрьму ведут. А Ус веточкой вот так же: мах-мах. И цепь пополам, и стражники лбом оземь… Что ему стражи-власти? Утер нос!
— А то еще было в Деревеньках, где наш староста Иван живет, — отозвался Босой, пихнув дымившую в стороне головешку. — Прямо со смеху падай, язви тя корень! Под воскресенье, что ли, Сусанина девка Антонидка в баню ходила. Да приошиблась, вишь, памятью: поясок новый, гыт, и оставь. Вскорости туда вертается — под вечер оно было, — а на тропе Акинф: «П-почему все девки горох молотят — тебя нет?..» И — раз! — поясок Антонидкин себе сграбастал. «Приди, гыт, в усадьбу, там возверну…»