Я возьму сам
Шрифт:
Абу-т-Тайиб прикрыл глаза и постоял так, вслепую, пытаясь представить себе ту же картину. Но с одним отличием: вместо дэвов весь этот круговорот обыденности творили люди. Простые люди. Ведь все, как у людей, вроде…
Странное дело! В представленной им картине люди были четко разграничены: феллахи в пыльных одеждах занимались земледелием; поодаль прохаживалась стража — кожаные панцири, пики в руках… надсмотрщик бичом щелкает. Зато с женщинами вышла неувязочка: к ручью спускались сельские простушки рука об руку чуть ли
А вот из-за скал выходит вереница гостей. Купцы? разбойники? — у всех в руках и на головах красуются тюки, хурджины, ларцы со всяким добром.
Все-таки: торговля или грабеж?
Абу-т-Тайиб открыл глаза — и в действительности увидел выбирающуюся из-за утесов вереницу исполинов, нагруженных разнообразной поклажей. Вот тебе и раз! Никак провидцем становлюсь?!
Дэвы местного каравана весьма смахивали на былых проводников к Мазандерану. Как их назвал тогда Худайбег? Добытчики? Похоже. Что ж это выходит: его, Абу-т-Тайиба, они тоже «добыли»?
А до него — безумного Кей-Кобада?
Встречаться с «добытчиками», даже для изучения добычи, мигом расхотелось — и Абу-т-Тайиб свернул на неприметную тропку, уходившую в заросли кизила. Впереди, за поворотом, он различил тонкую струйку дыма, уходящую в безветренное небо — и двинулся туда. В конце концов, шах он или не шах?! Значит, вполне может посетить любого из своих подданных, дабы… Нет, никаких «дабы»! Для шахов и душегубов закон не писан…
Говорят, правда, что для дураков — тоже.
Вскоре тропа вывела поэта на поляну, скрытую от досужих взглядов кизиловыми деревцами. Под одним таким деревцем белела груда… груда… короче, в первое мгновение Абу-т-Тайиб решил, что это — снежный сугроб.
Именно из сугроба и ползла вверх сизая струйка, которую поэт заприметил еще с тропы.
А потом сугроб зашевелился — и на шаха из-под кустистых бровей уставились два прозрачно-голубых осколка неба.
— В гости пришел? Заходи, — еле ворочая языком, произнес старый Олмун-дэв.
Вблизи поэт сразу учуял знакомый запах гашиша — тот исходил из серебряного кальяна, покоившегося в косматых лапах Олмун-дэва. Тихо булькала вода в кальяне, запах дурмана смешивался с ароматом цветущего кизила, солнце грело, как греет душу удачно сложенный стих — райские кущи, да и только. Только гурий не хватает! Да и то: даром гарему простаивать? — сейчас кликнем…
Поэт тщетно пытался выдавить улыбку.
Шерстяной сугроб по имени Олмун-дэв долго молчал, время от времени вдыхая дурманящий дым.
— Ты ее не гони. Тебе с ней хорошо. Будет. Хорошо… — проговорил он наконец, с трудом возвращаясь на грешную землю из своих высей.
— Кого — ее? — не сразу понял Абу-т-Тайиб, сразу подумав о Нахид и внутренне содрогнувшись.
— Внучку мою. Фарангис, — сейчас дэв говорил правильно, медленно и старательно произнося слова. Только паузы делал не всегда там, где надо. Но от курильщика гашиша трудно ожидать красноречия; даже не будь он мазандеранцем.
— Внучку?!
— Да, шах. Внучку. Это я ее к тебе. Послал. Да она и сама. Была. Не против.
Казалось, голос Олмун-дэва доносится издалека, из облаков покоя и блаженства, где он сейчас пребывал.
— Пусть к тебе. Поближе будет. Ей — надо.
— Да я, в общем, и не против, — зардевшись, как юноша, чего с ним уже давно не случалось, сдавленно ответил поэт. — Если только она сама не откажется. Зачем ей я?
Лицо горело, и было трудно не переминаться с ноги на ногу.
Чудеса!
— Ты ей. Понравился. Свет. От тебя. Может быть. Дети будут, — Олмун-дэв снова на некоторое время замолчал, окутавшись гашишным дымом. — Пока ты здесь. Всем хорошо. Дэвам. Если Фарангис. Рядом будет. Человеком останется. Совсем хорошо. Облака. Летят. Летят. Хорошо. Хочу туда… хочу.
Голубые глаза затянула туманная поволока, и только сейчас поэт до конца понял, насколько точное это слово — «небоглазый». Олмун-дэв был там, в вышине, слившись с лазурной далью — и плыл вместе с пуховыми лебедями облаков, такой же снежно-белый и свободный от всего земного.
Потом осмысленное выражение вновь возникло во взгляде старого дэва. И поэт задал вопрос, который давно жег ему язык:
— Почему вы цепляетесь за меня? Почему, Олмун? Ведь вы — «небоглазые», и фарр для вас — пустой звук! Зачем я вам нужен? Дэвы липнут ко мне голодными мухами, ты послал Фарангис на мое ложе… Зачем вам, изгоям, шах?
— Не понимаешь… — нараспев протянул старик. — Хорошо. Я скажу. Ты видел нас. Дэвов. Какие мы. А ведь раньше. Мы были — люди. Как все. Только глаза другие. А теперь… Мы глупеем, шах! Мы — ладно. Плевать. Наши дети. Дэвтаги. Они родятся обычными. Многие умирают. Многие. Очень. Но потом. Те, кто выжил. Лет с тринадцати… У Фарангис шерсть появилась. Совсем недавно. Скоро у нее будет. Шерсть. Как у меня. И она станет дурой. Совсем. Я не хочу. Внучка. И другие — тоже. Плохо. Душа… болит. Гашиш. Помогает. Ненадолго. Думаю лучше. Когда курю. У людей наоборот. А у дэвов…
Он жадно припал к черному, прокуренному мундштуку кальяна и сделал глубокую затяжку. Тучи набежали на небо в глазницах дэва, но поэт терпеливо ждал его возвращения из царства грез.
— Тяжко… возвращаться, — пробормотал наконец старик, с усилием приходя в себя. — От тебя — свет. Небоглазые не видят. Люди. Дэвы — могут. Не все. Этот свет… лекарь. Лекарь разуму, о шах! — во взоре Олмун-дэва полыхнуло яростное отчаяние, и призрак дикой, невозможной надежды. — Разум — рядом с тобой! Душа — рядом! Ты нужен нам! Мы хотим быть людьми! Людьми, а не чудищами!