Я возьму сам
Шрифт:
Любые слова здесь казались орудиями пытки.
…На этот раз Худайбег, не слушая возражений хирбеда, усадил Гургина себе на закорки, чтобы сберечь его силы. Они им еще понадобятся, эти скудные стариковские силы! Нахид сама вызвалась тащить хурджин с жаровней и всем остальным, что могло понадобиться при открывании Ал-Ребата. Она дважды пыталась заговорить то со своим учителем, то с Абу-т-Тайибом, — но вскоре, отчаявшись связать больше трех слов, умолкала. И все же это была не та Нахид, которая с воплем выбежала из «тронной залы» Мазандерана, отвергнутая поэтом. Исподволь, нехотя, ворча
Еще неделя-другая, проведенная рядом с шахом… не проснется ли вместе с разумом и былая ненависть?!
Абу-т-Тайиб запретил себе думать об этом.
Мелкий щебень выскальзывал из-под ног и шуршал по склону, уносясь вниз; край скалистой площадки, где они в прошлый раз пытались открыть Ал-Ребат, приближался медленно, но верно.
Еще немного — и…
Их ждали. Стоголовый, угрюмо набычившись, стоял прямо напротив, и за его спиной корячились громады все тех же (или других?) исполинов, которые уже однажды заступили Абу-т-Тайибу путь в горах.
— Уходите! — это слово произнесли одновременно двое: Стоголовый и Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби.
— Эй, твое шахское? Может, их тово… копьецом? — громко зашептал на ухо поэту Худайбег, ссаживая на землю мага.
Убивать не хотелось. Но есть ли иной выход? Поэт прикинул возможности обеих сторон. «Нет, не осилим, — пришел он к малоутешительному выводу. — А если и осилим, то кого-то потеряем. Меня эти красавцы не тронут, зато остальных…»
Мостить дорогу из Мазандерана трупами друзей?! У шаха не бывает друзей! Не бывает?! Врешь, Гургин, врешь, Баркук-Харзиец! Вот они, мои друзья, стоят рядом со мной! И я не дам им лечь в могилы ради моих прихотей! Я — плохой шах?.. да, плохой. Никудышный. Златой Овен ошибся в выборе. Настоящий Кей-Бахрам фарр-ла-Кабир послал бы любого на смерть, не задумываясь! Но почему же я тогда молчу?! Ведь Худайбег сейчас решит, что я согласен, и…
Уже решил!
Горло сковал спазм, челюсти окостенели, не желая раздвигаться, язык намертво присох к небу, рождая лишь дурацкое блеянье. Грудь вздымалась все чаще, воздуха не хватало — какой там крик, продышаться бы всласть… всласть… всласть… власть!
Не встававший на колени — стану ль ждать чужих молений? Не прощавший оскорблений — буду ль гордыми прощен?! Тот, в чьем сердце — ад пустыни, в море бедствий не остынет, раскаленная гордыня служит сильному плащом!..
— Назад, Дэв! Назад!
Хриплый рык отшвырнул прочь Худайбега, уже готового броситься на Стоголового.
— Назад, я сказал! Не трогать их! Уходим…
Горло жгло, как если бы оно отведало расплавленного олова: смертельно. Проклятый баран, проклятый фарр проклятой страны — что же вы все со мной делаете?!!
Ведь еще немного… е рабб!
— …Хочешь, я почитаю тебе стихи?
— Стихи? — восторг и удивление вспыхивают в ее голосе, переливаются искристым серебром на солнце. — Конечно, хочу! А что это такое — стихи?
— Если б я знал это сам, Фарангис!.. тем паче я никогда не был силен в любовной лирике…
Слова пришли сами.
— Ты стоишь передо мною, схожа с полною луною, С долгожданною весною — я молчу, немея. Дар судьбы, динар случайный, ветра поцелуй прощальный, Отблеск вечности печальный — я молчу, не смея. Пусть полны глаза слезами, где упрек безмолвный замер — Я молчу, и мне терзает душу жало змея. Заперта моя темница, и напрасно воля мнится — Не прорваться, не пробиться… О, молчу в тюрьме я! Ты стоишь передо мною покоренною страною — Укрощенным сатаною мучаюсь во тьме я! Отвернись, уйди, исчезни, дай опять привыкнуть к бездне, Где здоровье — вид болезни, лук стрелы прямее, Блуд невинностью зовется, бойня — честью полководца… Пусть на части сердце рвется — я молчу. Я медлю.— …это стихи? — Фарангис очень осторожно погладила поэта по плечу. — Твои стихи?
— Увы, мои. Я же говорю: лирика мне не дается.
— Ты все равно уйдешь, — неожиданно звякнуло серебро. — Я знаю. И никакой Стоголовый тебя не удержит. И я не удержу…
Тишина.
— Если бы ты знала, девочка… Ты держишь меня тут куда сильнее, чем дюжина Стоголовых! Да, я уйду. Рано или поздно. Но пока я здесь, с тобой, и к чему жить будущим?! Хочешь еще стихов? Веселых, как ветер над рекой? Буйных, как табун в степи?! Хочешь?!
— Да!..
— Тогда слушай…
— …Есть другой Ал-Ребат, точно есть! Чувствую я его! — бормотал себе под нос Гургин, резво перебирая ногами и бросая по сторонам короткие острые взгляды — словно ножами швырялся.
Волоски на знаменитой бородавке мага воинственно топорщились.
— А ты, Худайбег, тоже чуешь? — интересовался Абу-т-Тайиб. Все-таки, одна голова, пускай хирбедова — хорошо; а две, особенно когда вторая — Дэвова, с его нюхом на Ал-Ребаты — куда как лучше!
— Чую, твое шахское, чую, — отвечал в сотый раз Худайбег. — Куда надо идем, это уж точно!
Торчали из расщелин сухие руки корней, не нашедших опоры, словно лапы добровольных тюремщиков: стой! ухвачу! сволоку в пропасть! Обломки скал псами бросались под ноги, грозно выл ветер, налетая сбоку и норовя ударить, больно зацепить крылом, сбить дыхание — казалось, сами горы не желают выпускать беглецов из своей утробы.
Но они шли.
Осыпи, предательские откосы текут реками щебня, тропа петляет, двоится, троится, издеваясь — но две шахских собаки, большая и маленькая, безошибочно отыскивают путь в горном лабиринте, углубляясь все дальше и дальше в каменный хаос, уходя, уходя прочь от Мазандерана!
Абу-т-Тайиб едва не убил себя за подлую мысль о «шахских собаках»; и еще долго брел, стараясь не думать вовсе ни о чем.
Гургин резко останавливается, и ойкает Утба, едва не сбив с ног старого хирбеда.
— Удача, мой шах, — скупая улыбка мага похожа на милостыню скряги. — Этот Ал-Ребат — не в скале. Вот он, перед нами.
— Угу, — согласно кивает Дэв.
И даже Нахид бурчит невнятицу, тыча перед собой мосластым пальцем.
Поэт смотрит туда, куда указывает Гургин. Ничего особенного. Узкая расселина, след от удара меча Джибраиля, развалила ближний утес пополам. В расселину вполне может пройти человек — а то и дэв.