Я возьму сам
Шрифт:
Тучи.
В небе.
Высоко… не достать, не дотянуться.
Шкурами выстлана былая синева, блеск глаз неудачников.
«Они не виноваты», — беззвучно вымолвил Дэв, или только подумал; или только собрался подумать.
«Они не виноваты, — песчинка в каменной чаше, плоть от плоти убийц и убитых, душегуб и солдат, ребенок и чудовище. — Они просто любят тебя, твое шахское… любят. Как я.»
«Они просто… — пальцы на древке огромного копья ерзают, словно не находя себе места, и ерзают „волчьи дети“ под внимательным взглядом могучего юз-баши, переминаются с ноги на ногу, потупив взоры. — Нет. Не как
«Ты не бойся за меня, твое шахское. Я не пойду их убивать. Ты за себя бойся, отец…»
В этот день Худайбег аль-Ширвани, «пятнадцатилетний курбаши», стал взрослым.
Здесь, в Краю Дэвов, где трупы перемешались с трупами, и не было меж ними отличия для сведущего.
Шах-заде Суришар стоял перед возлюбленным владыкой, и душа его, душа не мальчика, но мужа, плавала в приятной опустошенности.
Душа пела.
Три года он жил жизнью властных: наместник Кабира соизволением обладателя фарра, чье слово — закон, а взгляд — повеление; держава процветала, и Суришар спал ночами без сновидений, подобно утомленному за день пахарю. Он знал: где-то есть венценосный владыка, где-то идет за своей прихотью символ государства, дыша полной грудью, пребывая в благополучии, как он это себе понимает — и оттого цветет Кабирское шахство розовым кустом!
Он знал.
И два года он жил жизнью сильных: Волчий Пастырь, спахбед воинов в серых плащах, покоритель земель неведомых, призраков невидимых и чудовищ ненавидимых. Его гургасары шли за полководцем в огонь и в воду, они рыскали обезумевшей стаей, терзая молчаливых, сокрушая упорных, пытками вынуждая колдунов открывать тайные двери; где ты, Край Дэвов?! — я иду, ибо ощутил зов плененного владыки, и его неистовая тяга к свободе колотится о мое сердце!
Он шел.
И еще пять часов он жил жизнью верных: мститель, он рубился в первых рядах, заставляя изумиться даже бесстрастных союзников, явившихся из ниоткуда, без чьей поддержки, без чьей ярости и безумия лежать сейчас гургасарам вкупе со спахбедом в каменной чаше страшным приношением. Уроды-исполины падали под мечом Суришара, скрипели кожистые крылья, рассекаемые синим высверком стали, плакали раненые утесы, осыпаясь кровавым щебнем, и вой сотрясал горы окрест, дикий гимн победителя.
Он сражался.
И еще полчаса он жил жизнью счастливых: господин стоял перед слугой, свободный шах перед освободителем-героем, и путь домой был открыт.
Он радовался.
Так отчего же ты не в силах опустить взор, Суришар Меднотелый, о ком еще только сложат песни?! Отчего ты смотришь на своего владыку в упор, взглядом неподобающим, и губы твои шевелятся сами собой, будто дерзкие слова щекочут их кончиком голубиного пера, и умирают, так и не родившись? Что видишь ты, шах-заде, потерявший юность в поисках и битвах?!
Что ты видишь?
Лик обожаемого господина на миг уплыл куда-то вбок. На его месте вдруг возникло совсем чужое, незнакомое лицо, сплошь заросшее кудрявой бородой; горбатый нос сморщился, шевельнулись густые усы, и в ушах Суришара прозвучало отзвуком запредельного:
— Если вы в затруднении… о-о, если вы в затруднении, то ищите помощи у покоящихся в могилах!.. ищите… в могилах…
Нет, кабирский шах-заде никогда не слышал хадисов — преданий о жизни и воззваниях пророка Мухаммада (да благословит его Аллах и приветствует!); но странный смысл почудился ему в услышанном.
Шах Кей-Бахрам стоял перед названным сыном: на голову выше любого из гургасаров, могучие плечи гордо расправлены, весь облик дышит силой и спокойствием, — но сквозь владыку, как проступает блеск оброненной монеты через толщу воды, проступал совсем иной человек. Шрам на шее, и на скуле, и еще вот здесь, под ключицей, часть зубов выбита, и ухмылка от этого кривая, жестокая ухмылка, а ноша возраста давит нещадно, будто верблюда нагрузили двойной поклажей, только упрямый горбач идет себе по пустыне, идет на гордости и умении мерять пески, а больше ни на чем. Тот бродяга, что вышел из пещеры Испытания, тот боец, что гонял шах-заде в грязи Медного города, певец, гораздый подхватывать и завершать; прошлый, забытый, ушедший… Оказывается, он никуда не делся! Оказывается, он всегда был здесь, но прежний Суришар не видел его, или не хотел видеть; или не умел…
И прежний был многажды опасней нового.
Мысль показалась совсем уж еретической, ее просто-напросто не могло родиться, этой мысли…
И как же было хорошо, когда владыка увлекся разговором с чернокожим союзником, а потом долго провожал последнего взглядом, давая отдышаться Суришару, Суришару-дэвоборцу, Меднотелому Суришару, герою и витязю!
А тучи все копились в небе над Мазандераном.
…подбежав, десятник гургасаров припал на одно колено. Плечо «волчьего сына» было наспех замотано грязной тряпицей, и сдавленный стон нет-нет да и прорывался сквозь стиснутые губы.
— Говори, — машинально вырвалось у Суришара, и шах-заде вздрогнул. Привычка командовать въелась в плоть и кровь, дергая за язык раньше, чем следовало бы в присутствии повелителя — но, кажется, все обошлось. Названный отец стоял, равнодушно глядя на десятника, и не проявлял признаков раздражения.
— Там… там… — десятник никак не мог начать. Храпел загнанной лошадью, сбивался. — Там… я нашел его под одеялами…
— Кого? — осведомился Суришар, а шах лишь хрипло расхохотался.
Будто в Краю Дэвов под одеялами в пещере можно обнаружить бабушку султана Баркука!
— Дэва, владыка мой! Дэва, Пастырь мой… раненый, он прятался…
— И ты полагаешь эту новость достойной ушей шаха? Почему ты просто не добил эту мерзость, глупец?
Суришар кривится. Распекать десятника противно. Позор! — вести такие разговоры в присутствии обладателя фарра… Позор давать повод упрекнуть «волчьих детей» в малодушии.
Десятник заслужил наказание.
— Я… рука не подымается… я старался, владыка! — последнее адресовано непосредственно шаху. — Я старался! Но… колдовство, наверное!..
— Неси его сюда, твоего дэва, — приказывает шах. — Живого неси, слышишь?
И десятник, кликнув еще троих воинов, убегает.
Вскоре они возвращаются, неся на копьях, застланных плащами, чье-то тело. Импровизированные носилки ложатся в грязь перед владыкой Кабира и его спахбедом-освободителем; стонет существо поверх плащей, и десятник невольно отступает назад, сдержав собственный стон.
— Кто это? — неприятным голосом интересуется Кей-Бахрам у своего названного сына. — Кто это, Суришар? Как полагаешь?!