Я все еще влюблен
Шрифт:
— А разве сейчас вы не произнесете речь с трибуны? — удивился Каннингем-Грехем.
— Нет, не произнесу, — как о давно решенном ответил Энгельс. — Во-первых, потому, что с годами я стал все хуже и хуже говорить, когда передо мной большая аудитория.
— Это неправда, Генерал, — вмешался Лафарг, который лучше других знал Энгельса и чаще видел его беседующим или произносящим речи. — По меньшей мере это ужасное преувеличение.
— Во всяком случае, перед такой большой аудиторией я никогда не выступал и боюсь, что, кроме общих фраз, не смог бы ничего сказать. Может быть, вы
— Ну какой же вы старик! — сказал кто-то.
— Как это какой? Самый настоящий. Я уже на пять лет старше Мавра… Старик же в роли дрессированного попугая еще более смешон и отвратителен, чем молодой. И я знаю, что Мавр не одобрил бы такого лицедейства. А это для меня важнее всего.
Эвелинг озабоченно спросил Энгельса, не устал ли он — ведь уже несколько часов как на ногах.
— О нет! — воскликнул тот. — По такому случаю, как сегодня, я могу стоять здесь хоть до ночи.
Когда Энгельс последний раз ходил на могилу друга — это было полтора месяца назад, четырнадцатого марта, в день его смерти, — подготовка к Первомайскому празднику на континенте и здесь, в Англии, уже началась. Все говорило о том, что праздник будет мощным и радостным. И вероятно, именно поэтому тогда, в тиши кладбища, Энгельс с новой, особой остротой ощутил горечь и боль теперь уж давней — страшно подумать: семилетней! — утраты.
Вечером того дня в письме Лауре он писал: «Сегодня мы ходили в Хайгет, Тусси была там уже утром, посадила на могиле Мавра и Вашей мамы крокусы, примулы, гиацинты… Очень красиво. Если бы Мавр видел это!»
«Если бы видел!» — по смыслу письма эти слова относились к цветам на могиле, но думал при этом Энгельс не только о цветах. Он думал о всех радостных, многообещающих событиях последнего времени, в которых незримо присутствовал вклад и Маркса, он думал и о предстоящем празднике…
С того дня эти слова, как неизменный и все усиливающийся горький музыкальный мотив, постоянно звучали в его душе: «Если бы он видел это!» Вот и третьего Дня, Первого мая, заканчивая предисловие к новому изданию «Манифеста» уверенными словами о том, что «зрелище сегодняшнего дня» своим размахом и сплоченностью будет поучительным и для угнетателей, и для угнетенных, Энгельс в последней фразе с той же болью воскликнул: «О, если бы Маркс был теперь рядом со мной, чтобы видеть это собственными глазами!»
И сейчас, с восхищением и гордостью глядя на то, как шумит, смеется, рукоплещет, как безмолвствует, слушает, размышляет рабочий Гайд-парк, Энгельс про себя повторяет: «Если бы он был рядом! Если бы он видел это!»
Вечером Энгельс устроил праздничный банкет. Собралось человек двадцать пять, большинство тех, кто находился сегодня на трибунах. Дух сегодняшнего Гайд-парка переместился сейчас сюда, в этот светлый дом, где уже двадцать лет живет Энгельс, где каждая вещь хранит память о Марксе. В прихожей, гостиной, в кабинете — возбужденный, радостный, разноязыкий говор. Звучит речь немецкая и английская, французская и польская, русская и итальянская… В просторной столовой накрыт огромный стол.
У каждого прибора — букетик цветов и карточка с обозначением имени
После демонстрации и митинга, после стольких часов, проведенных на свежем воздухе, все проголодались, и потому никого не пришлось приглашать к столу дважды. Энгельс был во главе стола; на противоположном конце, чтобы все видеть и всем руководить, обосновалась заботливая Елена, которая после смерти Маркса живет здесь в привычной роли домоправительницы. Она зорко следила, чтобы ни тарелки, ни бокалы не пустовали. Специально приготовленный ею к этому дню Maitrunk — «Майский напиток» — был восхитителен.
— Уж теперь-то вы скажете несколько слов, Генерал? — громко, чтобы в случае чего получить поддержку всех присутствующих, спросил Лафарг.
— Теперь скажу. К этому обязывает меня и долг хозяина и долг самого старшего среди вас. — Энгельс встал с бокалом майтрунка в руке. — А может быть, и самого счастливого… Да, друзья, последние месяцы и недели были, вероятно, самыми счастливыми в моей жизни, ибо мы пожинали небывалые плоды наших многолетних усилий. Я не буду говорить о замечательном успехе Парижского конгресса, поскольку это дело уже почти годовой давности…
Открылась дверь, и тихо вошел запоздавший Степняк со своей женой Фанни. Энгельс указал им места рядом с собой: Фанни — справа, Степняку — слева. Пока те смущенно пробирались вдоль всего стола, кто-то, воспользовавшись паузой, вставил:
— Но все-таки очень приятно вспомнить хотя бы о том, что в Париже зал Петрелль был слишком тесен для делегатов конгресса.
— Да, зал был тесен, — подтвердил Энгельс и продолжал: — За конгрессом последовали такие вдохновляющие события, как забастовки в Германии, в которых приняла участие треть миллиона рабочих; в августе — всеобщая стачка лондонских докеров, добившихся успеха; осенью — забастовка на фабрике резиновых изделий в Силвертауне, — Энгельс поискал глазами Тусси и быстро нашел ее: она сидела рядом с женой Степняка. Энгельс протянул руку в сторону Тусси. — Фактически руководителем стачки в Силвертауне была наша дорогая Элеонора Маркс-Эвелинг.
— Не совсем так, Генерал! — смутилась Тусси.
— Мне это знать лучше! — решительно парировал Энгельс. — Хочу особо подчеркнуть как характернейшую черту времени то обстоятельство, что попытки использовать в Силвертауне в качестве штрейкбрехеров французских рабочих полностью провалились. А на помощь лондонским докерам, когда их средства были уже на исходе, своими трудовыми сбережениями пришли собратья из Австралии.
Неловкий Степняк звякнул вилкой. Энгельс взглянул на него и, помолчав, вдруг сказал:
— Господа! Я намерен говорить сегодня очень долго, я имею на это право. Но, отлично понимая ситуацию, предлагаю сейчас выпить за сегодняшний праздник, утолить первый голод, а потом я продолжу.
Кто-то попытался возразить, но хозяин был неумолим.
— Прежде чем заниматься политикой, — сказал он смеясь, — люди должны есть. Это одно из основных положений нашего материалистического учения об обществе.
Через четверть часа, когда стук ножей и вилок утих, Энгельс встал снова: