Я все еще влюблен
Шрифт:
Летом Женни чувствовала себя еще так сносно, что предприняла вместе с Карлом утомительную поездку из Лондона в Аржантей, маленький городок близ Парижа, чтобы навестить старшую, дочь и внуков. Но вот сейчас, глубокой осенью, наступило такое ухудшение, что она уже не встает. А Карл заболел тяжелой формой плеврита, у него начиналось воспаление легких. И теперь они лежали в соседних комнатах: Женни в первой, большой, Карл — во второй, маленькой.
Сознание, память, речь у Женни все время были почти такими, словно она вполне здорова. Лишь иногда, в моменты особенно острой боли, у нее коснел язык. Но из поездки во Францию Женни привезла прекрасное болеутоляющее средство, и теперь приступов боли нередко удавалось избежать.
Короткими, ноябрьскими днями, длинными вечерами, бесконечными ночами она лежала, закрыв глаза, и думала-думала, вспоминала-вспоминала…
Сегодня ей почему-то больше всего хотелось вспомнить истоки всех радостей и горестей, тревог и забот, первые встречи, с ними, их изначальные обличья.
«Что было нашей первой радостью? — думала Женни. — Ну конечно же, незабываемые прогулки на Маркусберг. Сколько веселья, смеха, единственного в мире рейнского солнца было в них!» В ее памяти воскрес вид, открывавшийся тогда с этой горы на Трир, на окрестные дороги и виноградники. Она как наяву увидела, маленького Карла: он запрягал в веревочную сбрую своих сестер и гнал их галопом вниз с горы, к городу. Но, всмотревшись в эту картину, Женни поняла, что хотела вспомнить другое. Карл был тогда совсем мальчик, и радость прогулки на Маркусберг была радостью всей детской компании: ее, брата Эдгара, Карла, его сестер и его братьев. А Женни хотелось вспомнить сейчас лишь их — ее и Карла — первую общую радость… И она вспомнила: это было, конечно, в тот день позднего лета 1835 года, когда под напластованиями своего интереса, расположения, дружеской симпатии к Карлу Женни вдруг с удивлением ощутила совсем иное чувство к нему — как к мужчине.
В этот день Карл демонстративно отказался нанести традиционный прощальный визит содиректору Трирской гимназии Вистусу Лёрсу, шпиону и доносчику, приставленному следить за гимназистами. Из тридцати двух выпускников гимназии на такой дерзкий поступок решились лишь двое — Карл и Генрих Клеменс. У Женни это вызвало восхищение, я она так бурно его выражала, что именно тогда внезапно поняла истинное значение своего чувства к Карлу и не могла скрыть это от него. То был день бессловесного объяснения, день сладкой и тревожной общей тайны, день никому — кроме них — не видимой радости.
Спустя несколько лет Карл читал Женни письма своего отца, тогда уже умершего. В одном из них говорилось, что Карл одержал победу над сердцем Женни «самым непостижимым образом». «Ах, старый, добрый Генрих! — чуть улыбнувшись выцветшими губами, подумала Женни. — Как мало все-таки вы знали своего родного сына, не говоря уж обо мне!»
Видения далекого прошлого пробудили у нее желание взглянуть на себя. Она попросила у Елены зеркало. Та поправила подушки, помогла больной лечь повыше и подала овальное зеркало. Женни долго всматривалась в свое лицо. Изможденное болезнью, старое, бесцветное, со следами оспы, оно все еще сохраняло благородство черт, и при некотором напряжении мысли можно было представить его в иную пору, в дни, когда им восхищались поэты — Гейне, Веерт, Фрейлиграт. Карл иногда говорил о нем по-итальянски: dolce — дольче — сладостное… Однажды в письме он назвал ее лицо словно созданным для поцелуев. Он писал: «Бесспорно, на свете много женщин, и некоторые из них прекрасны. Но где мне найти еще лицо, каждая черта, даже каждая морщинка которого пробуждала бы во мне самые сильные и прекрасные воспоминания моей жизни?..» Это было сказано не в пору тайной помолвки, не в первый год супружества, — они прожили тогда вместе уже лет тринадцать-четырнадцать, родили шестерых детей, она была уже не молода — шел пятый десяток, а ему подбиралось под сорок.
Возвращая зеркало, Женни взглянула на убитую горем Елену и подумала: «Вот и она почти старуха. А ведь мама когда-то прислала ее к нам совсем молодой девушкой. Сколько же ей теперь?» Женни помнила, что Елена на девять лет моложе ее, но сосчитать, сколько ей сейчас, не могла и только твердо знала, что она уйдет, а Ленхен еще останется, и это несколько утешало ее, ибо она была уверена, что преданная Ленхен поддержит Карла в горе и одиночестве.
Женни снова закрыла глаза — отдалась воспоминаниям. Теперь она, вею жизнь так много волновавшаяся за мужа, силилась вспомнить, когда впервые испытала тревогу за него. Может быть, всего сильней она беспокоилась о Карле в Кёльне в дни революции. Тогда его как главного редактора «Новой Рейнской газеты» то и дело вызывали в полицию и в суд, два раза даже судили, но он так блестяще защищался, что его вынуждены были оправдать. Кроме того, Карл в те незабываемые дни очень много
Острый страх за Карла она пережила и несколько раньше, в Брюсселе, когда поздно ночью на квартиру явилась полицейские и увели его неизвестно куда. Но и это была, конечно, уже не первая тревога. А ей хотелось вспомнить непременно первую — самую первую! Когда же? Когда? Когда?…
Если мы долго, но безуспешно что-то силимся вспомнить и наконец все-таки вспоминаем, то изумляемся: как могли мы это забыть! Вскоре изумилась и Женни: как могла она забыть день — в конце тридцать пятого или в начале тридцать шестого, — когда из Бонна, из университета, пришла весть о том; что Карл дрался на дуэли и был при этом ранен. Конечно, именно тогда она пережила первый страх за него. «Серьезно ли ранение? Не следует ли ему приехать домой, чтобы полечиться?» — донимала Женни старого Генриха. Ока лишь не спрашивала о причине дуэли. Ведь чаще всего — ей так в ту пору казалось — дуэли случаются из-за женщин. И она вспомнила, как ясное, отчетливое чувство тревоги за Карла, за его здоровье и жизнь переплелось тогда с чувством тревоги иной — смутной, возникшей внезапно, мучительно.
Кард никогда не вспоминал об этой студенческой дуэли и не рассказывал никому о ее причинах… Позже, когда лучше узнала своего мужа, она поняла, что причиной дуэли скорей всего было оскорбление, нанесенное кем-то из однокашников Карла кому-нибудь из его друзей. Много лет спустя, уже будучи вполне зрелым человеком, в Лондоне, в ответ на клеветническое письмо Мюллер-Теллеринга Обществу рабочих об Энгельсе Маркс тотчас написал клеветнику: «Я вызвал бы Вас на дуэль за Ваше вчерашнее письмо Обществу рабочих, если бы Вы были еще достойны этого после Ваших бесчестных клеветнических выпадов против Энгельса… Я жду встречи с Вами на ином поле, чтобы сорвать с Вас лицемерную маску революционного фанатизма, под которой Вам до сих пор удавалось ловко скрывать свои мелочные интересы, свою зависть, свое ущемленное самолюбие…»
С другой стороны, когда приблизительно в то же время бравый Август Виллих, доведенный до бешенства насмешками Маркса по поводу своих сектантско-авантюристических взглядов, вызвал его на дуэль, Карл ответил на это лишь новым градом насмешек. И тот и другой поступки так характерны для Маркса! Там речь шла о чести друга — и он ради этого готов был на все; здесь дело касалось его самого — и ему безразлично, что говорят или подумают другие..
Позже она, разумеется, все поняла бы верно, но тогда, в юности, еще недостаточно зная Карла, но уже во всем до конца открытая перед ним, она писала ему, что для нее самое страшное в жизни — потерять его любовь: «И вот эта тревога, Карл, постоянное опасение потерять твою любовь, лишает меня радости. Стоит тебе взглянуть на меня, и я со страху не могу вымолвить ни слова, кровь застывает у меня в жилах… Вся моя жизнь — это одна сплошная мысль о тебе…».
— Вся моя жизнь, — шепотом повторила Женни. — Вся моя жизнь… Вся…
— Что? Что ты сказала? — спросила, наклоняясь, Елена.
— Ничего, Ленхен, — тихо ответила Женни, — ничего, дорогая… Ничего, кроме всей моей жизни.
Маленькая комната, в которой лежал Маркс, была рядом. Женни и Карл находились в нескольких шагах друг от друга, они могли бы, повысив голос, переговариваться, но ни у нее, ни у него недоставало на это сил. Лишь изредка Маркс улавливал слабые движения в комнате Женни. Он знал, что она не сегодня-завтра умрет. «Смерть — несчастье не для умершего, а для оставшихся в живых», — вспомнил он слова Эпикура. Они звучали сейчас особенно верно и по отношению к умирающей, и по отношению к остающимся в живых. К ней — потому что муки медленной беспощадной болезни были ужасны, а исход предрешен; к нему — ибо ее смерть для него самое большое несчастье из всех, какие могли произойти.
У Маркса издавна имелось одно своеобразное средство борьбы против душевных мучений — занятия математикой. Он часто прибегал к нему, когда боль становилась уж совсем невыносимой. Только погружаясь в математические формулы, расчеты, уравнения, он мог хоть немного успокоиться. За время этой последней болезни Женни, будучи и сам больным, он написал целую работу по исчислению бесконечно малых величин. По количеству за день исписанных алгебраическими знаками страниц можно было судить, и все домашние знали это, о том, как у Маркса на душе: чем больше страниц, тем ему трудней.