Я всемогущий
Шрифт:
Я рассеянно посмотрел на газеты. Сверху лежала «Washington Post» с броским заголовком «Russian Golden Age Spreads Worldwide». Похоже, определение журналистки «Эксперта» уже пошло гулять по страницам мировой прессы.
Наверное, это была победа. Но радости я не ощущал. Я слишком увлёкся трассой и поэтому не радуюсь финишу и пьедесталу? Или мне просто стала надоедать очередная игра, вскрытая универсальным чит-кодом?
Прожив с даром везения несколько лет, я понял, что необязательно прибегать к нему постоянно. Достаточно время от времени прилагать точечные усилия в нужных местах, а остальное сложится
Мне не нужна была Нобелевская премия. И уж тем более я не стал бы пользоваться своим везением для того, чтобы её получить. Но оказалось, что я сделал в мировом масштабе так много, что нобелевский комитет назвал меня лауреатом премии мира.
И денег, и славы на мою долю уже выпало столько, что эти категории перестали меня волновать. Поэтому первым желанием было отказаться. Солодовников, услышав об этом, в молниеносной дискуссии убедил меня, что такой жест попахивает снобизмом. Я внял его аргументам, однако на корню пресёк попытки напялить на меня фрак, рекомендованный организаторами. Вместо него я отдал предпочтение своей обычной одежде.
Церемония проходила в Осло, в городской ратуше, изнутри напоминающей районный дворец культуры времён позднего Советского Союза. Помпезные мраморные колонны сочетались с цветастыми панно на стенах. Сюжетов этих рисунков я так и не уловил, сколь ни приглядывался. В переплетении фигурок угадывались то ли сбор урожая, то ли демонстрация солидарности трудящихся, то ли опоэтизированная очередь в местный универмаг.
Я сидел в неуютном кресле на сцене и пытался внимать многословной речи председателя норвежского нобелевского комитета — лысеющего бодренького старичка с тщательно прилизанными седыми волосами. Он говорил о том, что благодаря России вот уже более года в мире нет ни одного нового конфликта, а старые успешно разрешаются, что я первый русский после Горбачёва, который изменил мир, сделав его более безопасным, — и прочее в том же духе. После каждого тезиса выступающий поворачивался ко мне, словно ища подтверждения произнесённым словам, и я помимо воли кивал в ответ.
Это продолжалось довольно долго и уже начало выводить меня из себя, как старик неожиданно закончил и кивнул мне, приглашая для вручения. Я, хмурясь, поднялся и подошёл к трибуне. Председатель с широкой улыбкой передал мне медаль с профилем Нобеля и диплом, на обложке которого была изображена некая цветная абстракция. Мы некоторое время попозировали для фотографов, и я уже собрался возвращаться на своё место, однако председатель напомнил, что требуется сказать лауреатскую речь.
Я встал за трибуну и оглядел зал. Несколько сотен лиц были обращены ко мне. Люди сидели на составленных рядами стульях и ждали моих слов. Ближе всех к сцене, на отдельном мини-ряду располагались норвежские король с королевой и их родственники. Они смотрели на меня так, как будто я вот-вот поведаю им некое откровение.
Я с трудом удержался от того, чтобы прямо там, на сцене, не зевнуть во весь рот. Странно — когда-то я непременно волновался перед любым выступлением, а сейчас, перед сотнями людей, телекамерами и мировым бомондом мне было скучно. Невыносимо, беспросветно скучно. И от воспоминаний о заранее придуманной речи сводило скулы.
Я прикоснулся к микрофону — и тот ответил лёгким щелчком из динамиков. Наклонившись, я отчётливо произнёс:
— Грустит сапог под жёлтым небом.Зал молча внимал. На лицах застыли благожелательные улыбки. Я продолжил:
Но впереди его — печаль… Зелёных конвергенций жаль, Как жаль червей, помятых хлебом.Я посмотрел на переводчиков. Они, выпучив глаза и обливаясь потом, пытались донести до слушателей нобелевской речи поэзию Джорджа Гуницкого. Я улыбнулся про себя и прочёл по памяти второе четверостишие:
С морского дна кричит охотник О безвозвратности воды. Камней унылые гряды Давно срубил жестокий плотник.Слегка поклонившись, я показал, что закончил, отошёл немного назад и стал наблюдать за публикой. Недоумения не было ни на одном лице — все присутствующие благожелательно выслушали мою эскападу и через несколько секунд выдали стандартные аплодисменты. Церемония продолжилась.
Меня повели на сеанс фотографирования, затем мы с норвежским королём, стоя на балконе и ёжась от холодного ветра, маятникообразно махали толпе, собравшейся на площади внизу. После этой экзекуции меня посадили перед огромной книгой отзывов для нобелевских лауреатов и дали в руки позолоченный карандаш. «Да здравствует Чебурашка!» — старательно вывел я на лощёных страницах. И подписался: «Платон Колпин».
Тем временем в соседнем зале уже подготовили банкет. Гости рассаживались за столики, дамы блистали бриллиантами и вечерними нарядами, мужчины преимущественно были в смокингах и бабочках.
Меня усадили за один столик с королевской семьёй. Вокруг роились репортёры, пытавшиеся поймать интересный кадр.
Председатель нобелевского комитета подошёл к микрофону, установленному прямо в зале, и вновь стал распространяться на тему того, как он счастлив, и польщён, и рад, и как он хочет выразить, и как для него почётно. Все внимательно слушали старика, не притрагиваясь к тарелкам и приборам.
Я уныло наблюдал за этим словесным недержанием, а потом мысленно дал команду: «Пляши!» Старик подпрыгнул и с изумлением воззрился сначала на свои руки, которые вдруг поднялись и стали вертеть в воздухе кренделя, а после — и на ноги, пошедшие вприсядку.
Собравшиеся некоторое время наблюдали за необычным зрелищем молча. Однако после того, как почётный муж опрокинул в пляске пару стульев и повалил набок соседний столик, раздались возгласы, подбежала охрана — и несчастного старика, продолжавшего выделывать коленца, аккуратно увели.
Позже газетчики выяснили, что престарелый норвежец и раньше страдал подобными припадками, вызванными нарушениями в коре головного мозга, однако публично они проявились впервые.
На следующий день после возвращения из Осло я лежал дома на кровати и меланхолично плевал в потолок. Он находился в четырёх метрах от меня — и доплюнуть до него было нелегко. Но мне везло.
Густой желеобразной массой всё пространство комнаты заполняла скука. Она просачивалась на балкон, падала лоснящимися ломтями на улицу — и медленно, медленно затопляла город, страну и весь мир. И ещё более тоскливо становилось от осознания того, что наводнение это видел один лишь я. Это была моя скука.