Я вспоминаю...
Шрифт:
Потом я перестал верить кому бы то ни было. До поры до времени моя наивность хранила меня от разочарований; поэтому, перестав верить всем подряд, я не смог верить никому. Итак сам захлопнул за собой дверь. Возможно, среди этих приглашений на обед были и такие, каких не следовало игнорировать, но почем мне было знать, какие принимать, а какие нет? Для меня еда — огромное наслаждение, которое я всегда любил разделять с друзьями. Никогда не мог понять, с чего это продюсеры, особенно американские, так обожают «деловой обед». Может, потому, что ресторанный счет входит в графу «расходы на представительство»? Или потому, что, принявшись за порцию спагетти, просто невозможно
Есть некая разновидность беспечности, которая накатывается на вас в старости. Ее нельзя смешивать с беспечностью юных лет, когда вы неосмотрительны по неопытности. Больше напоминающая свободу от осмотрительности, она не таит в себе естественного задора, задора юности, и, тем не менее, не перестает быть свободой; а ведь всякая свобода, каждая по-своему, драгоценна и заслуживает поощрения.
Внутри словно что-то расслабляется. Мышцы, уставшие от каждодневного напряжения, свойственного зрелости, сами собой перестают сокращаться. Исчезает столько лет державшее вас на плаву стремление двигаться вперед вопреки всему, вопреки даже новым разочарованиям.
Вы расслабляетесь, как в горячей ванне. Ощущаете тепло и лежите без движения, вполне отдавая себе отчет, что вода вот-вот станет холодной.
Со всех сторон слышу: Рим трещит по швам. Стараюсь не замечать этого, но хочешь не хочешь, это видно. Все обращают внимание, когда на лице знаменитой красавицы начинают проглядывать морщинки, приметы возраста.
Да, Рим в наши дни стареет гораздо сильнее, нежели прежде, и стареет неживописно. В этом процессе куда меньше «античности», нежели откровенного упадка. Это приписывают смогу, но мне кажется, что дело в настрое, в утрате оптимизма и гордости — утрате, проникающей даже в плоть статуй. Рим кажется мне дряхлым. Может быть, оттого, что я старею.
Мне хотелось бы умереть, зная, что я вот-вот запущу свой новый фильм, буду четко представлять себе, каким он будет, получу в свое распоряжение все деньги, добытые продюсером, который скажет: «Делай что хочешь, Федерико. Трать сколько сочтешь нужным. Я тебе доверяю». Может быть, умереть, разглядывая лица, подыскивая актеров, способных выразить то, что мне нужно. Я не хотел бы умереть в середине съемок: тогда у меня будет ощущение, что я пускаю на самотек свое беспомощное дитя…
Завершение фильма для меня — отнюдь не счастливая пора. Это похоже на конец романа: множество прощальных обетов, в которые уже не веришь, очевидные признаки, что напор страсти спадает, люди, расписывавшиеся друг другу в вечной верности, уже не спаянные энергией единого порыва, расходятся по домам, возможно, теряя по пути смятые бумажки с именами и адресами тех, кого только что клялись никогда не забыть…
Если я — Il Mago, как меня называют, то, когда я делаю фильм, маг и девственница сливаются воедино. Мой фильм — девственница, и в конце, когда она становится женщиной, я перестаю испытывать желание и покидаю ее.
Старость начинается, когда жизнь кажется повторением, когда все, что вы делаете, вы делали уже не раз, чаще чем мо жете или стремитесь вспомнить. Границы возможностей человека- это границы его воображения. Поскольку, создавая новое творение, чувствуешь себя обновленным, цена, которую приходится платить за чудо соучастия в открытии жизни до того, как она стала самоповтором, и сопутствующее этому акту избавление от скуки, вряд ли может быть меньше, нежели собственная душа.
«Фульгор». Иногда мне кажется, что
Потом я уходил на берег, садился на песок и начинал сочинять истории. И воображал, как они оживут на экране «Фульгора».
Постоянной темой моих фантазий была дама под вуалью, которая сидела в зрительном зале и курила сигарету. Вуаль почти касалась ее губ, и мне казалось, она вот-вот вспыхнет. До последнего дня жизни не забуду этих прекрасных глаз, зачарованно устремленных на экран в то время, как несколько подростков пытаются запустить руки ей под юбку. При этом выражение ее лица оставалось неизменным даже тогда, когда она смотрела фильм по второму или третьему разу. В своем воображении я был одним из тех расшалившихся мальчишек. Подчас я гордо признавался в том, что я один из них. Правда, проделывая это — как и многое другое в те далекие дни — только в своем сознании.
В те дни я ни за что не поверил бы, что однажды в маленьком фойе «Фульгора» появится мой портрет. (Какая жалость, что я не могу списать это на галлюцинацию!) Только представлю, как подростки, вроде меня в те годы, подходят к нему и спрашивают: «А это еще кто? Совсем не похож на кинозвезду». И родители, может статься, объясняют им, что я владелец кинотеатра и, следовательно, повинен в том, что в этот день им попался плохой фильм.
Кинотеатр всегда представлялся мне чем-то вроде храма, святилищем, объектом поклонения. А недавно я зашел в римский кинозал: там сидел только один зритель. Он водрузил ноги на спинку стула переднего ряда и, вперившись глазами в экран, всецело отдался звуку, исходившему из наушников. А на ногах у него были ролики.
В перерыве между фильмами я не знаю, куда укрыться от сугубо здешних проблем — таких, как Бог, деньги, Джульетта, деньги, налоги, деньги. Что удивительного, что я ищу убежища на съемочных площадках студии «Чинечитта»?
Когда я стал взрослым, «Чинечитта» заменила оставшийся в Римини «Фульгор». На ней я провел много лет, и отсчет этих лет еще не закончен.
Я чувствую небывалый эмоциональный подъем, ступив ногой в павильон номер пять — даже когда он девственно пуст и я его единственный обитатель. Ощущение, которое и передать невозможно.
Войдя под его своды впервые, я испытал то же непонятное чувство, какое осенило меня еще ребенком, когда меня первый раз взяли в цирк: ощущение, что здесь меня ждут.
Люди цирка без удивления воспринимают все, что с ними приключается. Меня это от души восхищает. Из этого с несомненностью следует, что все, буквально все на свете возможно. Вывод, диаметрально противоположный тому, что диктуется навязанным нам рациональным знанием, предписывающим все виды самоограничения и выдвигающим ощущение вины как непременную предпосылку.
Моя жизнь предстает мне в мыслях как сплошная череда фильмов. В них больше меня самого, нежели в любой другой из сторон моего существования. Для меня это не просто киноленты: они — моя история. Итак, кажется, в конце концов я осуществил то, о чем мечтал, сидя малым ребенком в зрительном зале «Фульгора»: вскарабкался на самый верх и влез внутрь экрана. Тогда мне было неведомо, что такое режиссер, а значит, имело смысл заделаться актером. Нет, неправда, вначале я не отдавал себе отчета и в том, чем занимаются актеры-Я искренне верил, что там, высоко над рядами стульев и кресел, — люди, живущие собственной жизнью.