Я встану справа
Шрифт:
— Владимир Платонович! С чего бы это вдруг сейчас?.. — пробормотала она. Усмехнулась криво и вышла.
Шарифов очень смутился. Он сел за стол и даже положил перед собой историю болезни, чтоб сосредоточиться, но смог подумать только одно: «Завтра, вернее уже сегодня утром, когда соберутся на „летучку“, на утреннюю конференцию врачи, скажу: „Еще один… неплановый вопрос… Прошу всех к нам в воскресенье. Мы с Надеждой Сергеевной женимся“».
Он тогда ни черта не понял. Ни прежде, ни тогда, ни потом.
В этой бывшей его комнате теперь ничего
Лида вышла. Он постоял бездумно, и тоже вышел и сразу снова столкнулся с ней: она бежала, видно, от самой больницы, потому что запыхалась.
— Я вот что, — сказала она. — Вот что: не уходите. Слово дайте, что не уйдете. Всем святым прошу. Ведь не увидимся. Знаю же… Вы здесь будете, так мне здесь не быть. Это если вернетесь… Не уходите. А я приду. Чтоб у меня такая память была. Вам не нужно, я знаю. Это мне нужно. Для меня. Слово дайте…
…В это время в Москве, в комнате на Можайском шоссе, Надина мама плакала, а Надя старалась сдерживаться. Они только что получили сразу и телеграмму, и его подробное письмо. Мама плакала и не знала, что делать. Она сказала про Куликова из области:
— Все сначала так говорят, а потом засудят в колонию, а у тебя пропадет молоко.
Когда мама сказала про молоко, Надя поняла, что проходит время кормления, и пошла мыть руки, но не в ванную, а в кухню. Ей нужно было увидеть Алексея Алексеевича.
Мама причитала над Витькой на всю квартиру. Она сулила ему вырасти сиротой, ни разу в жизни не увидев отца. А на кухне шипело масло, сосед жарил яичницу на ужин. Он не спросил, как обычно: «Что нового?» — не напевал сегодня и ковырялся в сковородке с крайней сосредоточенностью.
Надя мыла руки долго. Катились слезы. Поэтому она и лицо тоже споласкивала под краном. Ей не хотелось идти к Витьке и маме. Она знала, что стоит ей слово сказать — у мамы появятся боли в сердце.
Алексей Алексеевич снял сковородку с газа. Поставил на столик. Потом стал медленно оправлять засученные рукава своей белоснежной рубашки. Он наконец понял, что Надя хочет сказать ему что-то, и спросил:
— Уже все известно?
— Нет, — сказала Надя. — Это будет завтра.
Сосед ничего не ответил. Он взял сковороду за длинную ручку и стал рассматривать яичницу. Надя вытерла лицо и руки. Кран она не закрыла, и вода продолжала звенеть в раковине. Алексей Алексеевич вопросительно посмотрел на кран. Надя кивнула в сторону комнаты, где мама уже утихла.
Он сказал:
— Может быть, потом поговорим?
— Нет, — ответила Надя. — Я должна сегодня как-то ко всему подготовиться, обдумать и обговорить все, что можно. Завтра я буду плохо соображать, пока не сообщат. Вдруг и сообщат не сразу.
Она сказала «сообщат» и почувствовала, что это самое страшное: может получиться так, что сообщать будет кто-то другой, а не сам Шарифов.
— Если кончится более или менее благополучно, — сказал Алексей Алексеевич, — можно будет устроить его на работу здесь. Хотя бы в нашей поликлинике водников.
— Он не поедет, — сказала Надя. — Я знаю, что не поедет. Он будет считать это бегством оттуда, где так
— В воскресенье дежурю. В понедельник.
— Это хуже. Я думала за воскресенье добраться туда в вашей машине. Может быть, меня не укачает. В поезде с Витькой я боюсь инфекции. Очень много людей в вагоне.
— Туда восемьсот?
— Семьсот девяносто, кажется.
— На служебной не выйдет. Сейчас с этим очень строго. У Бурвича машина. Если свободен, сам отвезет. Или мне даст машину. А бензин купим. У него иномарка. «Шкода». Очень плавно ходит. Может, и вытерпите дорогу.
— Надя! — позвала мама. — Надя!
Она вошла в комнату и стала кормить Витьку. В комнате было душно. Мама закупоривала окна, боясь сквозняков. Стекла жужжали, когда машины внизу, на Можайке, срывались с места на зеленый свет.
Надя ничего не сказала маме, но мама накапала в рюмку из аптечного пузырька, налила в стакан воды и поставила рядом с рюмкой на стол. Села и стала ждать, пока Витька насосется и они начнут разговаривать.
…От легкого ветерка познабливало. Звезды становились крупнее, бледнее, расплывчатее. Дорога, вдоль которой Шарифов бродил по сыреющей траве, была теперь видна почти до самого моста через Подкаменку — белесая петляющая лента.
Поднимется солнце. Подкатит к больнице маленький автомобиль, и Шарифов поедет отсюда. За мостом шоферу придется отчаянно сигналить: к этому времени стадо еще не свернет с шоссе. Маленький прокурор будет, наверное, говорить без умолку. Надо сделать вид, что дремлешь, хотя по такой дороге да в стареньком тряском «Москвиче» не задремлется. Шарифов пожалел, что не уехал вечерним автобусом. Интересно, когда он вернется в Белоусовку, болтливый прокурор еще будет здесь работать? Что он станет говорить тогда?
Санитарка окликнула Шарифова, когда он был метрах в двухстах от больницы. Уже совсем хорошо было видно. Он сначала не мог понять, чего от него хотят. Потом понял. Побежал. Подумал: «А что я могу? Я же не имею права…» Пошел к больнице шагом. Потом снова побежал.
После предутренней полутьмы — яркий свет лампы, белый цвет стен операционной. Даже затуманилось в глазах. Зажмурился. Потом все стало четким.
— Нарвался, — сипло сказал заменявший его хирург. — Идиотский случай… Мне Вознесенский Николай Федотыч о таком рассказывал. Он говорил: «Как войти в брюшную полость, всегда знаешь. А как выбраться оттуда — совсем не всегда». И всего-навсего аппендицит. Спайки. Инфильтрат. Запущено. Она пять дней дома лежала, да еще с грелкой. Все замуровано, а дотронешься — кровоточит.
Шарифов сначала осторожно позондировал рану длинным пинцетом. Он думал, что, может быть, удастся просто подсказать, как закончить операцию. Но разобраться было трудно. Он бросил пинцет в таз.
— Ладно. Я помоюсь. Поассистирую. А вы молчите потом, что я здесь был.
Хирург растерянно улыбнулся:
— Это, может быть, как раз в вашу пользу.
— Если вы сейчас помощь самолетом из города вызовете, вам ничего не скажут. А за меня — по шее. И вам. И мне. А мне одного суда вот так хватит. Мне запрещено. Приказ. Знаете!