Я взял Берлин и освободил Европу
Шрифт:
Нас повели по городу. Автоматически я старался запомнить дорогу, по которой нас ведут, – я же летчик, привычка… Привели в какое-то здание, опоясанное вокруг колючей проволокой, рассортировали, и меня, как летчика, повели в здание. Зашел, смотрю, висит портрет Гитлера – от пола до потолка. У меня были руки в бинтах, ущипнуть себя я не мог, но все равно прикоснулся – не снится ли мне это, не почудилось ли. Оттуда меня повели в другое каменное здание. Открыли дверь, и я услышал гул голосов. В этом бараке было 100, а может, и 200 военнопленных разных национальностей, но в основном, конечно, советские. Я попытался расположиться на постеленной прямо на бетонный пол соломе, но ко мне подошли два человека в гимнастерках и сказали: «Ты здесь не располагайся, тут много предателей – пойдем с нами». Они отвели меня в угол огромного каменного амбара. Познакомились. Одного из них звали Колей, он был младшим лейтенантом, танкистом. Второй – разведчик, старший сержант, его имя уже забыл. Я им говорю: «У меня все горит, я плохо вижу. Мне нужна перевязка». Один из них сбегал и привел медсестру. Медсестра русская – кажется, из-под Ельни. Когда немцы оккупировали Ельню, она связалась с немецким офицерским составом и при отступлении с ними
Город все время бомбили. В один из налетов бомба разорвалась рядом с нашим зданием, и рухнувшей крышей мне придавило ноги. Кое-как ребятам и мне удалось выползти из-под завала, а многие погибли. Они меня притащили в щель, вырытую рядом с разрушенным зданием. Там мы еще дней пять жили. Поскольку бомбили нас нещадно и ограждение лагеря было разрушено, а многие охранники убиты, я начал подговаривать ребят бежать. Поначалу старший сержант говорил, что многие пытались бежать, но их или предавали, или ловили. В том и другом случае беглецов расстреливали. Но постепенно мне удалось уговорить их, тем более что я предложил план. Бежать решили в ночь с 25 на 26 апреля, захватив на побережье лодку.
Однако 24-го числа мы попали в очередную партию пленных, которых немцы грузили на баржи и увозили в неизвестном направлении. Ходили слухи, что в Швецию, а некоторые говорили, что баржи топили в море. Так вот прошел шепот, что в эту ночь нас будут вывозить. Мы между собой договорились не бросать друг друга и если что, встречаться у нашей траншеи. Примерно в час ночи шум, гам, всех поднимают. Догадались, что поведут на причал на погрузку. Я протер глаза борной кислотой. Видеть я немного мог, но для того чтобы смотреть вперед, приходилось сильно закидывать голову назад. Начали нас выводить, я пристроился. Построили несколько колонн военнопленных. Сотни, тысячи человек. Ночь была звездная и лунная – все прекрасно видно. На меня конвой не обращал внимания – мол, все равно доходяга, ему конец. Я прошел немного в строю и присел. Пленные и конвой ушли, а я остался. Думаю, куда идти? Кое-как выбрался на дорогу. По дороге шла немецкая колонна. Я остановился, никто из немцев не тронул – видят, весь в бинтах, раненый, рот завязан, одни глаза. Прошла эта огромная, может быть в тысячу человек, колонна. Самолеты летают – не поймешь, чьи: наши или немецкие. Чудом я вышел на ту дорогу, которую запоминал, когда первый раз меня вели в лагерь. Кое-как добрался до траншей, в которых мы сидели. Никого. Подал сигнал как мог своим обожженным ртом – никто не отвечает. Сел в траншею с мыслью ждать до утра, задремал. Проснулся от звука русской речи. Подходят мои ребята – тоже сбежали из колонны. Мы просидели остаток ночи и день, а на следующую ночь они пробрались к побережью. Присмотрели подходящую лодку, нашли весла. Вернулись, мне рассказали, мы пошли. Сели и поплыли на восток, ориентируясь по звездам. Ориентация в ночных условиях мне была знакома, к тому же вскоре взошла луна. Плыли мы до утра. Начало сереть, и я им сказал: «В светлое время нас или немецкая, или наша авиация расстреляет. Я сам летал, расстреливал корабли. Надо приставать к побережью иначе нам конец». Около 6 утра мы подгребли к берегу. Я услышал сначала говор и русский мат – славяне. Потом вырисовался контур побережья. С берега нас заметили и, не дожидаясь, пока мы подплывем, бросились к лодке. Я-то в бинтах и летной кожаной куртке, а товарищи мои в немецких шинелях: «А, фрицы! Мы вас сейчас!..» Схватили, лодку вытолкнули на побережье. Мы говорим: «Да мы советские!» Они ничего не слушают – раз в немецкой форме, значит, немецкие разведчики. Ребята показывают на меня: «Это советский летчик, капитан». Стянули куртку, а один погон на моей гимнастерке сохранился. Вроде поверили, повели нас к комбату. Как они доложили, я не знаю, но когда завели, кто-то сказал: «Да, это немецкие разведчики, их надо к стенке». Я говорю: «Минуточку, я капитан, летчик, тяжело ранен. Комбат, попроси, чтобы сделали мне перевязку – погибаю». Комбат дал указания: «Летчика, капитана, доставить в госпиталь». Посадили нас на танкетку и повезли. С трудом пробившись по заполненным войсками дорогам приехали в госпиталь. Меня сразу завели в операционную. Там на столах лежали раненые, стоял крик, стон, мат. Оперировали человек 40 хирургов. Меня посадили – мол, подожди. Рядом стол, там лежит здоровый советский воин, храпит. Ему водки влили, он заснул. И прямо здесь на моих глазах располосовали его, достают железо – слышу, бросают, осколки, металл. Закончил врач эту операцию, передает дальше – там уже сестры бинтуют, зашивают. А он приготовился резать следующего. Потом обратился ко мне: «Капитан, будем срывать повязки». – «А можно смочить марганцовкой?» – «Ты видишь, сколько здесь человек лежит?» Начал срывать присохшие бинты – боль страшная. Я и стонал, и кричал от боли. После перевязки я вышел на крыльцо поискать моих ребят. Вижу, стоит машина с нашими освобожденными военнопленными, и ребята с ними. Я начал издавать звуки, они увидели меня. Я замахал рукой, и машина тронулась. Они поехали, а я остался. Так мы расстались. Одного звали Коля, младший лейтенант, танкист из Ленинграда. Старший сержант – разведчик. По сей день о них ничего не знаю.
Ну а дальше госпиталя… 1 Мая ко мне на двух полуторках прибыли командир полка Когрушев с летчиками. Я лежал, почти не разговаривал. Они зашли, увидели меня, пришли в ужас. Предложили мне зеркало – я отказался. Привезли с собой коньяк. Коля Кочмарик говорит: «Давайте спринцовку, мы нальем коньяку». Я согласился. Налил туда коньяку, вставил мне в рот. Я два глотка сделал и подавился. Начался кашель – начала лопаться кожа, кровь, боль. Врач-хирург прибежал, кричит: «Что вы делаете?»… В госпитале лечился месяца два. У меня губы сходили раз двадцать и нос тоже. Прямо снимаю корку и отбрасываю. Боли были такие, что первые 18–20 дней я не мог спать – только после укола морфия.
В августе я вернулся в свою часть. Я слышал, что есть приказ всех бывших в плену отправлять на государственную проверку. Командир пообещал, что не отправит меня, но осенью 45-го года пришел приказ, и ничего он сделать не смог. Пришлось ехать в 12-ю стрелковую запасную дивизию, что находилась на станции Алкино, близ города Уфа. Станция Алкино… От станции прошел километров десять пешком по лесу. Подхожу: колючая проволока, вышки, на вышках автоматчики, на КПП не войдешь и не выйдешь, все вооруженные. Предъявил документы, командировочное предписание, меня пропустили. Народу море – тысяч двадцать пять нас там было: партизаны, военнопленные, был генерал-кавалерист, друг Буденного, который заявлял: «Я напишу Семену Михайловичу, он меня вытащит отсюда». Мы уже уехали, а он там все сидел. Тысяч двадцать пять там было тех, кто был в плену или на оккупированной территории. Кое-как разместился, а вскоре меня вызывал оперуполномоченный СМЕРШа, старший лейтенант. Встретились, познакомились, и: «Рассказывай, как ты оказался в плену».
Я все рассказал. Личное дело со мной. Он все просмотрел. Говорит: «Почему тебя направили сюда? Тут знаешь, кто сидит? А ты был всего десять дней в плену, бежал из плена, личное дело у тебя на руках. Ты мне не нужен. Свободен, иди».
Вот так я прошел проверку, но из этой «дивизии» меня не выпустили, просто перевели в барак для прошедших проверку. Что мы там делали? Подъем, потом шли с ведрами за завтраком. Еда – бурда, конечно. Обед, ужин – одна вода. Играли в футбол, волейбол. Играть пришлось долго, до января. Вместе с выходившими на работу выходил за территорию лагеря, добирался до станции Алкино, ехал в Уфу на два-три дня, набирал водки, яиц, сала, сам наедался и ребятам привозил. Даже ходил на танцы.
Этот оперуполномоченный дней через 7–10 вызывал меня опять. Поговорили 15 минут, говорит: «Ты свободен. Ты мне не нужен». – «Как же отсюда вырваться?» – «Это уже не от меня зависит».
В лагере встретился с Федотовым Борисом, летчиком из нашего полка, сбитым под Оршей в 1943 году. Он мне очень помог. Я когда еще только ехал в лагерь, мне командир полка и смершевец говорят: «Через две недели вернешься!» Ну я и приехал в куртке и гимнастерке. А уже зима, мороз под 40. Бараки не отапливаются, двери почти не закрываются. А Борис был одет во все немецкое: ватные штаны, теплая шинель. Так вот он и его приятель, с которым они вместе освободились из лагеря, ложились по бокам, я в середину и двумя шинелями укрывались. Так и спали несколько месяцев.
Кстати, в этом лагере проходил проверку старший лейтенант, Герой Советского Союза А.И. Труд, ведомый Покрышкина. Так вот с его слов Покрышкин вылетал шестеркой или восьмеркой, ведущим, говорит: «Я атакую, все меня прикрывайте!» Набирал до 6 тысяч метров, а обычно бои велись от полторы тысячи до трех с половиной. Аэрокобра устойчивая, как утюг, скорость огромная, хорошее вооружение и кабина с прекрасным обзором. Я уже после войны летал на них в 72-м гвардейском полку. Так вот пять или семь летчиков только на него смотрят, чтобы никто не подошел, никто не сбил. На огромной скорости сверху врезается в группу противника, расстреливает какой-то самолет и уходит. За ним эта группа повторяет маневр. Если немецкая группа рассыпалась, они повторяют атаку на одиночек или пару.
В январе меня выпустили, а в Москве меня направили в 72-й Гвардейский истребительный полк. Но ярмо «был в плену» прошло со мной через всю жизнь и сильно ее испортило. Помню в 48-м или 49-м году я работал в Военном авиационном училище летчиков во Фрунзе, прибыл проверяющий от НКВД со штаба дивизии. Вызывали всех и в том числе меня. Расспросил, а потом задал вопрос: «Почему ты не застрелился?» Я весь вскипел, но сдержался, чтобы его не пристрелить. Говорю: «Во-первых, был ранен, руки не работали, не мог достать пистолет. Потом пистолет сорвали, когда приземлился. И ордена рвали». Вот такой подлец. Ну, а в войну я выполнил 149 боевых вылетов, провел 39 воздушных боев, в которых лично сбил 9 самолетов и еще пять в группе.
Бурцев Александр Сергеевич (Интервью А. Драбкина)
командир танка 170-й танковой бригады
30 марта 1945 года. Захватили деревушку, а в ней колонну техники: пленных, машины, бронетранспортеры, орудия, только танков не было. Остановились. Загрузили боеприпасами, заправились горючим. Противник отошел километра на три. Все готово к продолжению наступления. Комбат говорит: «Пойдешь в головную заставу». Я вперед посылаю танк и следом за ним иду. Пока из деревни не вышли, я сел на шаровую установку пулемета, справа от механика-водителя, а наводчик и радист устроились на башне, свесив ноги в люки, сзади на трансмиссии расположилось человек десять десантников. Первый танк поехал, наш следом за ним, а дорога раскисла, и первый танк оставляет глубокую колею. Механик-водитель, чтобы не увязнуть, берет на полтрака левее. Проехали несколько метров, и вдруг взрыв! Танк подорвался на фугасе. Башня вместе с наводчиком и радистом улетела на двадцать метров (я потом ходил, смотрел). Оба живы остались, но ноги им покалечило. Меня взрывной волной закидывает на крышу дома, с которой я скатился во двор. Упал удачно – ничего не сломал. Я ворота распахиваю, выскакиваю на улицу. Танк горит, снаряды и патроны рвутся. Смотрю, впереди, метрах в четырех от танка, лежит парторг батальона. Его облило горючим, и он весь в огне. Я на него бросился, затушил, оттащил за ворота. В экипаже погибли механик-водитель и заряжающий, которые были в танке. А десант почти весь погиб. Один я легко отделался – только барабанные перепонки лопнули.