Я защищал Ленинград
Шрифт:
Смертность среди раненых была большая. Приходишь другой раз на дежурство, смотришь, по коридору 3–4 человека лежат. Подойдешь, поднимешь простыню, посмотришь кто, потому что надо знать. Среди персонала я не помню, чтобы кто-нибудь умер.
Все умершие в больнице регистрировались, но люди, жившие в соседних домах и не имевшие сил довезти своих умерших до кладбища, оставляли саночки с трупами у ворот больницы. Эти умершие оставались незарегистрированными, так как были неизвестными. Потом приходила машина (простите за выражение, но так это и было): трупы грузили, как дрова. И вот эти полуторки увозили умерших на кладбища. В основном вывозили на Большеохтинское, на Пискаревку.
Выздоровевших
Запомнился такой случай. В мое дежурство ночью у раненого моряка открылось кровотечение. Когда я к нему подошла, мне ничего не оставалось, как только зажать подмышечную вену. Сперва я наложила ладонь, а сверху кулак. Санитарка вызвала врача. И вот два с половиной часа, пока шла операция, я удерживала, чтобы не было кровотечения. Много было таких случаев. И кровь приходилось давать, когда ее не хватало.
Я была бойкой и, как говорится, не из робкого десятка, быстрая на ногу и в работе. Мне всегда было больных очень жаль, всегда старалась пошутить. Они тоже в ответ пошутят. Вот так пошутим – и им легче. Может, это и бахвальство, но больные меня любили. Помню, оперировали молоденького мальчика. У него было большое ранение в брюшную полость, была задета печень. Прооперировали удачно и отправили на койку. А в ночь у него разошлись швы. И его вынуждены были оперировать вторично. Но хирург ему сказал: «Хочешь жить, могу делать, но только без наркоза». Потому что он просто не выдержал бы наркоза. И он сказал: «Давайте мне Нелю. Тогда я выдержу». Ему что-то дали зажать в зубы, чтобы он не кричал. А я встала у него в головах, протянула руки. Он взялся своими руками за мои, и вот таким образом его прооперировали. И он остался жив.
Всю зиму я продолжала ходить домой, потому что у меня дома лежала мама. Я утром ей согревала чайник с водой, приносила ее пайку хлеба, укутывала и уходила на сутки работать. В марте 1942 года мама умерла. Одна я ее похоронить была не в состоянии. У меня была еще тетка. Она сама была еле живая, но помогла мне завернуть маму в простыню и довезти на саночках до траншеи на кладбище. А обратно я ее саму еле-еле волокла.
Как я говорила, мы жили возле бани. При ней во дворе, как раз где мы жили, был санпропускник. Раньше туда пригоняли для обработки новобранцев, там еще кого-то. И вот у моей подруги умер отец. Его на ночь положили в этот санпропускник, в холодное место, для того чтобы приготовить к похоронам. И вот мы с ней встречаемся. Я шла с работы, а она на работу. Она в больших слезах шла. Я спрашиваю: «Сима, что случилось?» Она говорит: «А папу съели». Я спрашиваю: «Как съели? Папа же умер». А вот пока он в санпропускнике лежал. Там вырезали все мягкие места. Так что людоедство, конечно, было. А убивали, не убивали для этого – не знаю. Ходил слух, что убивали детей, что находили целые бочки соленых детских пяток. Вот это я слышала.
Город был завален снегом, который, конечно, никто не убирал. Ходили по узеньким тропиночкам. Одеты люди были во все, что было возможно. На ноги натягивали такие… Сделанные из рукавов пальто и сверху калоши. Ходили все закутанные. Лица черные. Только глаза смотрят.
В начале весны началась уборка города. На уборку мы должны были выделить, помимо основной работы, в определенные дни определенные часы. У нас была даже специальная карточка, в которой записывалось, сколько часов мы отдали для уборки города. Лом, лопата, фанерный щит, на котором таскали лед. Работали на тех улицах, рядом с которыми стояла больница. Весь город был убран и тогда же был пущен трамвай.
Еще мы ходили на заготовку дров: больницу же надо было отапливать. Для этого разбирали деревянные дома, стоявшие за «Русским дизелем». Вот лопата, лом, топор. Все: и хирурги, и сестры, и санитарки – все ходили ломать дома и заготавливать дрова для отопления отделения. Каждое отделение заготавливало для себя дрова. А еще мы ходили на Поклонную гору заготавливать торфяные кирпичики. Туда, правда, мы ездили уже на трамвае. Была определенная норма. Если во время работы увидишь самолет, то и ложись прямо в торфяную жижу. Они видели, что тут копошатся, работают, вот и бомбили.
Когда появилась свежая травка, началась и новая жизнь. Мы стали собирать всю траву. И крапиву, лебеду, подорожник. Любая трава шла в пищу. Вот возьмешь эту травку, порубишь тяпочкой, сделаешь лепешку, положишь на «буржуйку» и ждешь, когда она пропечется. Потом с удовольствием ешь.
Ну а потом город превратился в огород. Стали сажать, что можно и где можно. Сажали капусту и корнеплоды. Все старались пустить в дело, потому что знали, что ждет голодная зима. Огороды были и частные, и от организаций. Никакой охраны не было. Может быть, кто-то и воровал, но я что-то в войну воровства не видела.
Радио в Ленинграде почти не говорило. В основном оно включалось, когда передавались сводки с фронтов. Каждый раз, когда радио включалось, все бросались к нему. Слушаешь во все уши: какой город освободили, как продвигаются войска. После девяти часов вечера радио отключалось и никогда ничего не говорило. И вот, кажется, 19 января 1943 года я уже собиралась ложиться спать, в одиннадцать часов слышу, что радио, кажется, заговорило. Я подошла поближе, смотрю, да, говорят: «Слушайте извещение». Слушаем. И вдруг начали говорить, что прорвали блокаду. Ух! Мы тут выскочили. У нас была коммунальная квартира, четыре комнаты. И мы все выскочили, закричали, заплакали. Все такие были радостные: блокаду прорвали! После прорыва стало еще легче. Начали выдавать и крупу, и мясо, и сахар, и соль, которая очень ценилась. Если в первую зиму мы сожгли всю мебель, то во вторую с дровами было легче. Даже на работе выдавали в виде поощрения. Я тоже получила два бревнышка, которые привезла домой на санках. Других премий и поощрений не было. Только письменные благодарности, заносившиеся в трудовую книжку.
В течение всего времени, пока я работала в больнице, мне платили очень маленькую зарплату – 210 рублей. При этом еще были займы в фонд обороны. Эти займы были со слезами на глазах, потому что и так получали мизер, а надо было еще подписываться. Но подписывались, не отказывались. Хоть и сопротивлялись немного, но надо помогать фронту. Правда, на деньги мало что можно было купить: билеты в кино и театр, почтовую открытку. С рук можно было купить продукты, но, например, буханка хлеба стоила 100 рублей.
Летом 1943 года мы одними из первых получали медали «За оборону Ленинграда». В большом зале исполкома на проспекте Карла Маркса было большое стечение народа. Каждого вызывали по фамилии. Вручали медаль, жали руку. Вдруг я слышу свою фамилию. Я и пошла, подхожу, говорят: «Николай Иванович». Я говорю: «Я не Николай Иванович, я Нинель Ивановна» (рассказывает, улыбаясь). Они плохо прочли. Там было написано Нинель Ивановна, а они прочли Николай Иванович. Это было смешно. Мы тогда все же улыбались, чему-то радовались. Не все же ходили хмурые. Мы ходили в кино, мы ходили в театр – все это работало даже в самые тяжелые дни. Сперва ходили в кинотеатр «Гигант», потом его закрыли и там разместили солдат. Стали ходить в кинотеатр на Невском. Был такой кинотеатр «Титан», в нем работала музкомедия.