Яблоко Невтона
Шрифт:
Так Ползунов ничего и не решил. А вечером перед сном, уже лежа в постели, долго с женой разговаривал, советовался: что делать? Судили-рядили, прикидывая так и сяк, а выход, по мнению Ползунова, оставался один: Парашке надо бежать.
— Куда? — шепотом спрашивала Пелагея, похоже, не очень согласная с мужем на этот раз. — Куда бежать?
— Найдет куда, мир широк, — отвечал он с заминкой. Пелагея вздыхала:
— Жалко. Добрая девка. Отзывчивая и в работе безотказная…
Но чем больше Пелагея колебалась и сожалела, тем жестче и несговорчивее становился шихтмейстер.
— Нет, Пелагеша, — сказал он в конце концов, будто поставил точку, — нельзя ей оставаться. Пусть уходит.
Окно в спальне было растворено — и горько пахло в ту ночь синелью.
А утром,
— Уходить? Вы меня гоните?
— Отпускаю, а не гоню, — мягко он возразил. — Так будет лучше.
— Да почему лучше-то, Иван Иваныч? — почти взмолилась она, все так же прямо глядя на него и ничего не понимая. — Чем я не угодила?
— Всем угодила. Не о том речь… Но дня через три приедет новый допытчик, — объяснил он, — и все сызнова будет расследовать: как да почему сгорела светлица? А тебя, как главную знательницу, — не скрыл обиженной нотки, — тебя в первый черед станет пытать допросами. Тебе это нужно? Нет, не нужно, — сам за нее и ответил. И, ни о чем более не рассуждая, стал объяснять, что да как надобно сделать, чтобы уйти незаметно. Собрать узелок со своими вещичками, положить в ту кадь, с которой всегда ходила на речку… Вот и сегодня, не прячась, а, как всегда, у всех на виду, идти от дома до Чарыша — будто белье полоскать или кадку помыть… Это же так просто! Дойдет до реки, а там, за крутой излукой, где берег высок и бурлят омута, кадушку оставит, а лучше пустит по быстрой воде, а сама узелок в руки и потихоньку своей дорожкой… Была — и нету!..
— А зачем кадушку-то в реку бросать? — удивилась Парашка, привыкшая к бережливости… и вдруг догадалась, вспыхнула и сказала с натужной и горькой усмешкой: — А-а, вот для чего… А что если я и сама вслед за кадушкой? — глянула полными слез глазами.
— Ну и дурой будешь! — грубовато пресек ее Ползунов, не на шутку встревожившись. — Зачем? Или жить надоело? Ты ж молодая, крепкая… и красивая, — добавил, понизив голос. — Живи, Прас-ковья. И знай: никто разыскивать тебя не будет. Никто! Это я тебе обещаю. Так что иди и живи спокойно, — говорил он, догадываясь, понимая, что творилось в ее душе — у него и у самого душа была не на месте. Но не знал он тогда, не видел другого выхода.
И Прасковья в то утро, будто в комок собравшись, двигалась и что-то делала, как в глубоком снобдении, но исполнила все, что велел ей шихтмейстер. Часу в одиннадцатом, когда солнышко поднялось высоко, положила свой узелок в кадушку, постояла в раздумье подле крыльца, спохватилась и, вскинув ту кадь на плечо, привычной дорожкой ушла на речку — чтобы никогда более не вернуться…
А под вечер того же дня красноярский мужик Игнатий Шумилов привез кадушку, взахлеб рассказывая, как ловко перехватил ее на воде верстах в двух ниже по Чарышу… И страшная новость мгновенно облетела деревню: Парашка утопла! Вот глупая, — жалели бабы, — ее же все время тянуло к тем омутам… Случилось это восемнадцатого июня, в начале петрова поста. А двадцать второго числа прибыл на пристань капрал Беликов. Но тотчас, как раньше бывало, не заявился к шихтмейстеру, оставшись в деревне. Ползунову же передал письменное распоряжение — прислать на допрос дворовую девку Прасковью (похоже, еще не знал о случившемся) и женку Пелагею Ивановну. Ползунов понял, что вести себя столь казенно и официально Беликов принужден, дабы соблюсти видимость следственного приличия и не навлечь на себя нежелательных подозрений… Все верно! — одобрил Ползунов. И на том же беликовском рескрипте, только с обратной чистой стороны, так же сухо и кратко написал, что дворовой девки Прасковья при доме нет. «Ибо она сего июня в 18 число около полудни, — сочинял на ходу, — будучи на реке Чарыше при мытье кади, неведомо куда делась. А тое кадь перенял на воде ниже деревни в двух верстах крестьянин Игнатий Шумилов и потому чаемо, что она утонула…»
Написав это, Ползунов споткнулся, завис пером над бумагой и невольно поежился, вспомнив слова, как
Неужто и впрямь на такое решилась? — кольнуло остро, торкнулось в самое сердце. Мысль эта прочно застряла в голове, преследуя неотступно — неделю и месяц спустя вдруг возникая и беспокоя смятенной неясностью. Особенно в те поры, когда шихтмейстер бывал на реке, в гавани, либо и вовсе оказывался близ потемневших от сырости дощатых мостков, на излуке, где Парашка любила белье полоскать, колотя его увесисто-ловким деревянным вальком…
Теперь здесь было тихо. И Ползунов, не всходя на мостки, смотрел завороженно на текучую гладь реки, лишь местами изрытую воронками зеленых вихрящихся омутов, и гадал про себя, затаив дыхание: так что же на самом деле случилось?
Никто ничего не знал и не видел. Одна лишь река могла сказать… Но старый Чарыш, перегруженный коренными июньскими водами, спокойно и равнодушно бежал мимо, неусыпно и строго храня эту тайну.
20
Работу свою капрал Беликов провернул ходко — достало двух дней, чтобы провести дознанье по «делу» шихтмейстера Ползунова, затеянному повторно. Капрал допросил печника Зеленцова, сотворившего своеручно, в союзе с Вяткиным, тот злополучный горн, от которого, по увереньям доносчиков, и случился пожар. И остался доволен тем, что Ефим Зеленцов не запутал и не усугубил дела своим показаньем, а, напротив, окончательно прояснил.
— Нет, господин капрал, — сказал он без малого колебанья, — возгореться от горна не могло, бо стоял он, тот горн, посреди избы и стен не касался.
Вот и все! На том Семен Беликов и поставил точку, считая, что лучшего знателя, чем печник Зеленцов, найти невозможно, а стало быть, и не надо искать. К тому же и Бухтояров, староста судной избы, где капрал заседал и вел дознанья, прибавил весомо: Зеленцов мужик серьезный — и верить ему можно.
Так и отпал первый, заглавный пункт обвинения. А по второму, весьма деликатному, капрал, слегка тушуясь, выслушал Пелагею Ивановну, спросив, каковы у них с шихтмейстером Ползуновым отношения. Пелагея глянула удивленно, плечами повела:
— Господи, Семен Петрович, да неужто тебе неизвестно?
Беликов еще больше смешался, но стоял на своем:
— Известно, Пелагея Ивановна. Токмо ныне я не свободное лицо — и ответ ваш не для меня лично, а для приказной бумаги надобен, — пояснил. И чтобы разговор облегчить, подкинул вопрос наводящий: — Вот тут в записке, — придвинул бумагу, — шихтмейстер Ползунов называет вас женкой служивою, то есть служанкой не крепостной, а нанятой… Это как объяснить?
— А никак! Это ж его слова, он и объяснит, коли захочет, — сухо ответила Пелагея, мельком глянув на ту бумагу и тотчас узнав почерк мужа. — А я вот другое скажу, — помедлив, голову вскинула. — Три года назад, по обоюдному сговору, выехали мы с Иваном из Москвы в Барнаул, с тех пор и живем, ни от кого не прячась, у всех на виду… А что не венчанные — то наша вина, грех перед Богом, нам и достанет тот грех искупать. Надеюсь, иного и Ползунов не скажет, — добавила твердо, называя мужа подчеркнуто по фамилии, похоже, не столь для капрала, сколь для протокольной бумаги.
— И я надеюсь, — кивнул одобрительно Беликов, аккуратно записывая. — Потому и советую поскорее уладить эту докуку.
— Уладим, — покладчиво заверила Пелагея, чуя нутром, подспудно угадывая, что нынешняя невзгода, как тучка, развеется, минет, обойдет их стороной — и не ошиблась.
Капрал Беликов поработал усердно — и невзгоду отвел: из пяти пунктов доноса, обвинявшего шихтмейстера чуть ли не во всех смертных грехах, четыре обвинения были сняты, закрыты по ходу расследования, как пустые и облыжные, осталось лишь одно, впрочем, самое злое и чувствительное — незаконность сожительства Ползунова с Пелагеей… Но тут, как говорится, выше головы не прыгнешь. Факт очевидный и скрыть его невозможно. Да никто и скрывать не хотел — ни сам допытчик, явно благоволивший к своему приятелю, ни шихтмейстер с женою, коим оставалось только одно — узаконить свой брак венчаньем.