Ядро иудейства
Шрифт:
Об этом я подумал, увидев на берегу моря полузасыпанный песком, обглоданный волнами скелет корабля, вокруг которого, словно бы только сошедшие с него семь пар чистых загорали в живописном беспорядке.
В детстве я любил рассматривать картинки в книге из библиотеки отца «Вселенная и человечество». Особенно волновала меня картинка: человек добрался до края земли и, пробив головой хрустальный свод, дивится чуду открывшегося ему мира, полного звезд. Таким я видел себя, раскрывшим рот, на новой этой земле, о которой столькие годы мечтал.
Потом были военные сборы. Стояла тревожная ночь.
Тревога, ощутимо висящая над огромным, раскинутым вдаль военным лагерем,
Так пахнет лубок, выписываемый маслом.
Краска каплет с кисти и пальцев, и не просохли еще капли, только сброшенные с кисти. Добавить следует сладкий запах липы, смесь запахов цитрусов, мирта, речной вербы, ну, и, конечно, особый цвет неба, идущий от пустыни и моря.
Солнечный свет – сквозь узоры листвы – днем.
Лунное сияние – сквозь китайский рисунок метелок пальмы – ночью.
И если всё это, невидимо текущее молоком и медом, вливается в душу, то уже несколько дней за ее пределами возникает в душе одиссеева тоска по родной Итаке. Возвращаясь из-за границы, входишь в самолет компании «Эль-Аль», и слышишь по радио песню ансамбля «Все проходит, дорогой» -
И с песней, как в начале,Проснуться в ранний час,Петь в боли и печали,Слез не стирая с глаз,На утреннем ветру услышать флейты зов,И снова все начать с азов.И слезы предательски выступают в уголках глаз.
Освободившись от резервистской службы, выехали натощак, решив позавтракать по дороге в бывшей помещичьей усадьбе, превращенной инициативными молодыми людьми в место отдыха с весьма симпатичным и сравнительно недорогим рестораном.
Я ориентировался по карте, отвлекался, с наслаждением вбирая взглядом убегающие зелеными волнами мягко очерченные холмы нижней Галилеи в сторону синего хребта горы Кармель, из-за которой, как бы ленясь, потягивалось лучами солнце. По обе стороны дороги дымились еще не пробудившимися с ночи тенями неглубокие долины. На склоне одной из них, в глубине рощи, и обнаружилась искомая усадьба. В огромном приемном зале на первом этаже раскиданы были широкие, мягкие, потертые от времени кресла среди кадок с растениями, густо тянущимися вверх и свисающими с лепного потолка. Удивляли шириной подоконники высоких, как в соборах, прямоугольных окон, вообще редкие в Израиле. Все вокруг дышало недвижностью времени и долго длящейся дремотой. И это посреди страны, где бег времени, и чехарда событий были головокружительными.
Заехали в парк Ротшильда, недалеко от Зихрон-Яакова. Немного погуляли по аллеям. Я ухитрился оторваться на некоторое время от спутников, замер в гуще зелени. И внезапно в запущенном, запушенном, затушеванном светом и тенью парке нахлынула на меня вся прелесть и тоска безмолвных аллей какого-нибудь помещичьего дома в забытой и полной необъяснимого солнечного ликования безжизненности средней России. Безжизненность эта была сродни медально обмершему лицу Блока накануне всеобщего провала в кровавый круговорот «бессмысленного и жестокого бунта», названного «великой революцией». И стоявшее на горизонте Средиземное море, явно не к месту, из иного регистра, замыкало всё окружение в рамку блоковских строк: «В легком сердце – страсть и беспечность,/ Словно с моря мне подан знак./ Над бездонным провалом в вечность,/ Задыхаясь, летит рысак./»
Так впитываемое зрением, осязанием, слухом, вечным ритмом волн, соединяется в нечто живое. И оно, в сущности своей, полно любопытства и неизвестно где упрятанного и откуда возникающего умения души застолбить каждое мгновение своего бытия окружающей, подвернувшейся по случаю реальностью, которая уже навсегда отметит этот миг в уносящемся потоке жизни.
Душа, обладающая талантом излить себя в воспоминании, фиксируемом текстом, подобна замершей клавиатуре. Но стоит памяти коснуться клавишей того мгновения, и оно оживет во всей своей зрелищной и музыкальной силе, всегда пронизанной печалью невозвратности.
Удивителен феномен: человек внезапно и врасплох захватывает замечтавшееся пространство метафорой или воспоминанием, разворачивающимся перед зрением и сознанием.
Главное – устоять под отвесно рушащимся на тебя потоком времени.
Первое, что поразило меня, когда я покинул прежнее пространство проживания, ступил на эту Землю, и осторожно стал ее осваивать, это внезапная мысль, что Иерусалим открыт небу, а Тель-Авив открыт морю.
В минуты прочного чувства одиночества, внезапно осознаваемого, как истинное состояние души в безмолвии Иерусалима, я вспоминал, как детскому моему взгляду открывалась картинка из книги "Вселенная и человечество" в отцовской библиотеке. На картинке преклонил колени человек, странник, который дополз до края небесной сферы, пробил ее головой, и потрясенно озирает занебесье с его колесами, кругами планет, – всю эту материю, подобную рядну, где ряды напоминают вздыбившуюся шерсть на ткацком станке Вселенной.
Но потрясала наша земная сторона со средневековым спокойствием звезд, закатывающимся детским солнцем над уютно свернувшимся в складках холмов и зелени полей городком.
Человек-странник всю жизнь шел, полз, чтобы, наконец, добраться до этой сферы, а жители городка обитают рядом и не знают, да их и не интересует, что тут, буквально за стеной их дома, – огромный мир Вселенной. Их не то, что не тянет, их пугает заглянуть за предел, прорвать сферу, прервать филистерский сон золотого прозябания. Вот они, два полюса отцовского восклицания «Ce la vie» – «Такова жизнь» – так удивительно сошедшиеся на околице затерянного в земных складках городка.
Все годы я отряхивался от этого видения, как от не дающего покоя сна, спасаясь мыслью, что только в поэзии, слове, метафоре можно пройти над бездной.
Обычно это накатывало на меня после бесконечных изматывающих душу споров о самоиндификации человека, как "еврея".
Сколько казуистики тратится на поиски "национальной сущности" – особенно в русской и немецкой массе.
В русской традиции сразу приходят на ум Толстой и Достоевский, которые, по сути, выросли на Священном Писании. Что ж, продолжим знаменитую в свое время кампанию, развязанную советской властью по "раскрытию псевдонимов", в поисках скрываемого "еврейства".
В свое время иудейскому мальчику дали при рождении имя – Кифа. Он вырос и стал апостолом Петром. Другому мальчику дали имя Шауль, а он стал апостолом Павлом. Так оно – европейская цивилизация не в силах откреститься еврейского генома.
Антисемитизм это подушная удушающая реакция на собственные опостылевшие корни.
Кого-то, в достаточной массе, преследуют, как Мандельштама, лежащие, "как руины, рыжие Пятикнижия с оборванными переплетами". И даже пригвожденный им, как самый страшный деспот в мировой истории, "кремлевский горец" с таким сюсюкающим прозвищем – Сосо (опять же, от еврейского имени имени – Иосиф), не мог до конца отмыться от того, что прилипло к его узкому лбу в духовной семинарии.