Ядро иудейства
Шрифт:
«Знаете, что удивительно, – сказал я, – русские символисты – Блок, Белый, – считали, что текст опережает реальность. Потому и была им близка еврейская мистика».
Покидаю берег.
Два мира, сливаясь в слуховых извилинах, несут мою голову на плоском блюде пространства – мир города, вращающего во всю все свои колеса, так, что слышен треск разрываемой ткани мировой жизни, и мир рыбаков на скалах, мир парусников, погруженных в тишину, очарованных далью.
И все лучшее в нас обращено в это очарованное самим собой пространство.
Лучшим определением этой вытянувшейся узкой полосой вдоль моря земли, да и завершением
"Если смотреть сверху – не через объективы С.Н.Н., показывающие нас, как кучку поселенцев и солдат, – создали мы здесь некий новый состав: видишь на приморской низменности новый народ Средиземноморья, горячий, невротический, – не социалистический рай, не мечту Герцля, не еврейское местечко, но нечто необычное, своеобразное, неповторимое, стоящее крепко на собственных ногах".
Игры пространства.
Я покинул срединные европейские, ничем не отмеченные Богом, суглинистые земли. Это было скудное образами, правда, холмисто-зеленое пространство. Я переселился (точнее, взошел) на восточный берег Средиземноморья, откуда пошла вся мировая цивилизация. Это небольшое пространство, породило три мировые религии (Иерусалим), историю и философию (Афины), живопись и скульптуру (Рим). Это захватило дух – в прямом и переносном смысле – погруженной в животную, в лучшем случае, языческую спячку Евразии. Африка еще вообще обреталась в дреме, предшествующей существованию.
Это пространство играет во весь Божественный размах морем и сушей, пустыней и горами, то есть географией вкупе с духом – то есть философией, и жизнью масс, то есть историей. И все они вступают в поистине свободную игру, которую порождает свобода воли, несущая в себе столкновение и подавление. Запаздывающие свирепы.
Прекрасная Эллада была достаточно быстро сброшена с исторической арены, оставшись Атлантидой на дне морском и сонмом богов на вершине Олимпа. Иудаизм же, открывший единого Бога, создал подвижную систему, быстро нащупывающую все новое, перерабатываемое согласно своим законам, и потому жив. Это выводит из себя бессильно запаздывающие народы, которые обрушивают это свое бессилие на "выскочек". Но именно эти выскочки, "малый народ", не обладающий массой и потому не подавляемый ее слепой волей, был в достаточной степени одиноким, чтобы услышать голос Бога.
Черчилль сказал, что "сказкам" Священного Писания почему-то все верят, и лучше которых ничего не создано в подлунном мире.
Я покинул земли, где чудом остался в живых, ибо в годы моего младенчества там одна половина населения перерезала другую, а затем половина победителей по шею в крови опять поделилась пополам – на палачей и жертв. Я читал "Процесс" Франца Кафки, а тайком – "Приглашение на казнь" Владимира Набокова, "Тьму в полдень" Артура Кёстлера, прикасаясь к истинной реальности жертвы и палача в той патетической до патоки виртуальности, которая меня окружала возведенной в закон ложью.
Я был захвачен этой ложью в заложники, влюбленным в захвативших меня террористов, ибо воочию видел свою жизнь в их пальцах на спусковом крючке, понимая, что их ненависть и комплекс неполноценности – две стороны медали, которую можно, не задумываясь, выдать каждому антисемиту в мире.
В их ларчике можно было найти пусть неполные,
Здесь же мне снилась пустыня – целиком и в деталях – такой же, какой она была в реальности, звала из скученности бетона и суеты. И это ощущалось во мне тягой к собственной неразгаданной сущности. Это – как впервые видишь незнакомое существо в зеркале и вдруг понимаешь, что это ты. Так и это пространство примеривалось Богом к самому Себе, чтобы раскрыться всей глубиной своих зрительных, голосовых, словесных метафор.
Воистину феномен "малого народа", который три тысячи лет назад поставил на Слово, как на карту, свое существование, по сей день не дает покоя человечеству. Мы эфемерны, подобно тростнику, колеблемому всеми ветрами, но тростник этот – мыслящий. Разве не на эфемерном, казалось бы, исчезающем на ветру человеке построено все грандиозное здание еврейского Бытия, жизни в тысячелетиях?
Так я распинался на миру да еще был горазд на анекдоты, но судьба была ко мне благосклонна, несмотря на бесшабашность молодости среди всеобщего стукачества. А ведь жили мы в тесном мирке, подступающем гибелью вплотную к каждому, ощущение которой делало порой жизнь невыносимой до удушья. Спасала мысль: переживу этот миг и жить мне долго.
Искривление пространства.
Однажды спасение пришло, когда я впервые вник в общую теорию относительности Эйнштейна, в поразительное доказательство тяготения пространства. Потрясла меня внезапно возникшая мысль, что подобно тяготению пространства есть тяготение души, а нередко душа сама себе в тягость, и нельзя оттягивать час ее выздоровления.
Искривление пространства держит, как скрепы, это пространство, искривление души уничтожает душу.
Судьбой мне был дан опыт познания бесконечных беспробудных, можно сказать, мертвых пространств, в течение тысячелетий не породивших ничего великого, кроме дичи, великой скуки и тоски, выливающихся лишь в кровавые бойни и тянущиеся вдоль железнодорожной колеи – живые кладбища лагерей ГУЛАГа. Это была единственная слабо пульсирующая артерия через тысячекилометровые пространства тайги, поезд Москва-Хабаровск, в котором я ехал в геологическую экспедицию, ведущую поиски и картирование Забайкалья по заданию Московского института геологии (ГИНа).
Это был знаменательный 1956-й год.
Только мы отъехали в усиливающуюся жару июньского дня от Москвы до самых до окраин, как я уже по горло был сыт костью, брошенной мне пространством. Лишенное всякой игривости, оно заталкивало меня в тошнотворный закуток полки. Она была сродни собачьей конуре, хотя изо всех сил я пытался представить себя неким подобием перекати-поля, прохваченного ветром дальних странствий.
Поезд, казалось, бессильно буксовал в жажде отбросить назад по ходу пространство, которое упорно проворачивалось на вертикальной оси этого дня, подобно огромному запущенному навечно волчку в абсолютно запущенном неухоженном мире.