Ядро ореха
Шрифт:
Голубые, чистые окна домов нового города согревались теплотой человеческих душ, обрамлялись белоснежной каймой занавесок, вспыхивали ало-красными цветами роз, герани и бальзамина; словом, вечное и великое действо жизни продолжалось, шло своим чередом.
То, что заставило старого мастера Лутфуллу Диярова забить тревогу, кажется, медленно, но неумолимо сбывалось, правда, заглушенное звуками фанфар и грохотом аплодисментов... После установления замечательного рекорда имя Тимбикова появилось во всех газетах. Карим теперь ездил на большие и значительные совещания, где собирались многие известные люди страны, говорил от имени нефтяников Татарстана прекрасные, написанные кем-то слова, давал корреспондентам короткие и, откровенно говоря, весьма натужные интервью, то есть и сам
Умные люди в таких случаях не впадают в самообольщение, стараются избавиться от своих недостатков, стремятся к знаниям, к культуре. Людей, подобных Кариму, даже если на их долю и не приходится столь головокружительный успех, но которые, хоть и застенчиво, сами убеждают себя в том, что они всего достигли, ожидают в жизни серьезные потрясения, ибо в самоослеплении своем перестают они расти духовно, теряют даже те прекрасные качества, какими наделила их природа, — мельчают и опустошаются сердцем и, не желая смириться с этим, начинают искать утешения в других ценностях и привязанностях, заполняя духовную пустоту чем и как придется...
В конторе, где работал Карим, служил некто Абдульманов, знающий инженер, человек вполне интеллигентный, чересчур даже утонченный, эстет до мозга костей. Жил он уединенно и даже отчужденно, на мир глядел через пожелтевшие страницы редких книг, сквозь стекла затуманенных мечтаньями очков, к тому же совершенно не выносил грубости рабочих-нефтяников, а их замысловатая ругань приводила его в ужас — оттого и на буровые выезжал он только в случае крайней необходимости, а дело от этого страдало.
Однажды пришлось ему все-таки сказать: место твое, товарищ Абдульманов, видимо, не здесь, среди огрубевших в нелегком труде людей в брезентовых, пропахших мазутом куртках; быть бы тебе воспитателем в пансионе благородных девиц, а поскольку таковых теперь не имеется, читать бы тебе лекции о правилах хорошего тона всяким там прелестным балеринкам. Голос у тебя тихий, обращение деликатное, вообще ты человек очень деликатный, — одним словом, дали ему деликатно понять, что в услугах его более не нуждаются. И вот этот самый инженер Садриман Абдульманов, покидая теперь уже навсегда нефтяной Калимат, решил перед отъездом пригласить к себе на чашку кофе и рюмку коньяку знаменитого мастера Карима Тимбикова, чтобы и в расстроенных своих чувствах порядок обрести, и поговорить о том, что томило его всегда, и оставить на прощание о себе добрую память, — словом, как сказали бы нефтяники, потрепаться и душу отвести. Держа в длинных белых с отполированными ногтями пальцах пузатенькую розового стекла рюмку с золотистым «Камю», он говорил Кариму тихо и проникновенно, вглядываясь в какой-то ему одному известный, далекий мир:
— Знаете, дорогой мой, что поражает меня более всего в наших нефтяниках? Грубость. Да, да — уму непостижимая, бессмысленная, даже скотская грубость. Отчего они такие? Неужели же, извлекая из-под земли неоценимые богатства — принося государству неоценимую пользу! — необходимо еще беспрестанно поминать недобрым словом родную мать, произносить совершенно дикие, отвратительные слова? Как хотите — я этого не понимаю. Отказываюсь понимать и не могу согласиться, что подобная грубость является обязательной. Глупо! Вероятно, я что-то не понимаю — в этом моя беда, оттого меня и не любят, я везде и всюду чужак... обидно, дорогой Карим, невыносимо обидно! Родись я лет на пятьдесят позже, наверное, все могло бы быть по-другому — увы и ах... А вот вы, дорогой мой, явились на свет как раз вовремя. Природа наделила вас уверенной силой, организаторским талантом, и, что важнее всего, вы далеко не интеллигентная слякоть! Да, это — ваше время, время вашего величия и славы — постарайтесь
Абдульманов провел рукой по мягким, поредевшим уже над высоким лбом светлым волосам и задумчиво сощурился: вспоминал, наверное, свою бесполезно прожитую жизнь — было ему под пятьдесят, работал он на нефтяном деле с вузовской скамьи, переменил за это время десятки должностей и нигде не пришелся к месту, — а может, задумался о чем-нибудь другом: не всегда по лицу угадаешь, что у человека лежит на душе. По крайней мере, хоть и говорят, что лицо — зеркало души, Кариму в его отраженье было не разобраться: чуткости, конечно, не хватало, да, надо сказать, и желания; в своей собственной даже копаться он не любил, поступал обычно по наитию, как вздумается в текущий момент. Но, почуяв все ж печаль инженера, ото всей души пожалел Карим бедного «лишнего» человека и старался по возможности не обидеть Абдульманова неловким словом, не прервать доверчивых излияний его какой-нибудь грубой бестактностью.
Абдульманов же, напротив, легко угадал мысли Карима и в знак благодарности сделал ответную любезность: принес большой стакан и, наполнив его доверху ароматным коньяком, поставил перед мастером:
— Выпьем, дорогой Карим, за ваше блестящее будущее! — И первый поднес рюмку ко рту. Карим с удивлением понаблюдал, как инженер, смакуя, мелкими глотками цедит напиток, как прикрываются у него от удовольствия глаза и, выпив, осторожно подхватывает он серебряной вилочкой ломтик лимона, — вздохнул, опрокинул одним глотком весь стакан и, смачно захрустев яблоком, пожалел, что нету на столе соленых огурцов.
Через некоторое время Абдульманов поднялся из-за стола, жестом пригласил Карима следовать за собой, сказал каким-то таинственным, дрогнувшим голосом:
— Я вам, собственно, приготовил небольшой сюрприз...
Подойдя к огромному книжному шкафу, он вынул из кармана крокодиловой кожи бумажник, раскрыл его, достал из-под одной из многочисленных складок хрустящий пакетик, развернул — там лежал маленький ключ. Инженер нагнулся, отворил им нижнее отдаление шкафа, чуть отступил и показал рукою на довольно громоздкий ящик внутри:
— Возьмите, пожалуйста, вот это.
Карим подхватил ящик и с трудом разогнулся — оказался он таким тяжелым, словно был набит увесистыми булыжниками.
— А что тут, не горные ли породы из скважин? — сказал, пыхтя, заинтересовавшийся Тимбиков.
— Увольте, дорогой Карим, я уже давно не вижу в коллекциях минералов былой романтики. Откройте, пожалуйста.
Карим поставил ящик на стол, откинул крышку: под нею лежала в несколько слоев та самая хрустящая бумага, в которую был завернут ключик из бумажника.
Абдульманов театральным жестом взял бумагу за уголок и медленно приподнял ее.
— Здесь их около четырех сотен. Я собирал ее всю свою жизнь...
Карим, недоуменно глядя на граммофонные пластинки, тремя аккуратными рядами стоящие в специальных пазах, изумился:
— Всю жизнь?! Как — всю жизнь? В магазине же их полным-полно?..
— Нет, дорогой мой, в магазине таких не бывает. В магазине — ширпотреб, выпускающийся миллионами экземпляров. Теперь искусство грамзаписи — блеф, это уже не искусство, поймите. В наше время записаться может любой, кто только пожелает, будь у него хоть небольшие вокальные данные или большие знакомства. А здесь... голоса самых великих солистов мира... уникальные студии, уникальные образцы...
Инженер выхватил одну из пластинок, любовно протер ее куском мягкого бархата и поставил на тяжелый диск громадного странного вида проигрывателя. Автор и исполнитель — знаменитый итальянский артист Доменико Модуньо! Карим и не знал, что есть на свете такой певец, но голос — чистый, высокий, удивительно красивый — тронул его до глубины души.
— И что вы собираетесь с ними делать? — спросил Карим, очнувшись, когда игла со щелчком подпрыгнула вверх.
На бледном лице инженера вдруг проступил пятнистый румянец, изрезанная мелкими морщинами, дряблая шея жалко втянулась в плечи.