Ядро ореха
Шрифт:
— Я... я не решаюсь более возить их с собой. Боюсь, что могут побиться, покоробиться... Это было бы ужасно! И потом... Мне стыдно перед ними за себя, прошу вас... Отдам за чисто символическую, свою цену. Мне будет легко и радостно, что они у вас, у знаменитого мастера Тимбикова, у рабочего...
— Да что мне с ними делать, товарищ инженер? У меня ведь пластинка одна — буровая.
Абдульманов взглянул на Карима удивленно, даже с укоризною:
— Вы, дорогой Карим, никому не говорите подобных слов. Не вздумайте ляпнуть такое на людях, предупреждаю вас от чистого сердца. Если бы я предложил эту коллекцию какому-нибудь ценителю, знатоку — он бы оторвал ее у меня с руками, да что там! С ума сошел бы от счастья, уж поверьте. В свое время я платил за них безумные деньги: да, да, платил, и с радостью! Как горький пьяница все до копейки спускает
Последние слова инженер произнес с трудом, подавляя боль и поблескивая покрасневшими глазами. Видимо, от опасения, что до Карима не доходит смысл всего сказанного, что он может представить себе это как обычную, деньги — товар, сделку, на белом и гладком лице Абдульманова выступили обильно капельки пота, и он, промокая их изящным носовым платочком, заговорил поспешно и сбивчиво, торопясь поведать Кариму о жизни и творчестве знаменитых людей. От торопливости, желания высказать все свои мысли инженер путался и захлебывался воздухом, впрочем, Кариму, привыкшему видеть его инертным, медлительным и бесцветным, такая горячность даже понравилась. Подумав, что действительно не нашел вот человек своего пути в жизни, не нашел своего места, а иначе, пожалуй, большую мог бы принести пользу, Карим принялся слушать его с уважительным вниманием...
— Польский композитор Фредерик Шопен написал знаменитый военный марш, будучи семилетним ребенком. Уже тогда его исполняли на улицах Варшавы во время военных парадов, представляете? А Пушкин, возьмите великого Пушкина! Александр Сергеевич в девять лет полностью прочитал всю библиотеку своего отца — и ведь это на французском языке. Аркадий Гайдар, знаменитый детский писатель, в шестнадцать лет командовал полком. Тукай, Такташ, Муса Джалиль, — взятые все вместе, они оказались бы младше одного современного пожилого писателя...
Рассказывая, инженер беспрерывно жестикулировал, вскакивал с места, вновь валился на стул, наконец утомился и замолк. Бледное лицо его побледнело еще более, он совсем уже задохнулся и, слабой рукой сжимая носовой платок, все прикладывал его ко лбу, промокая давно высохший пот.
Когда же Карим с ящиком под мышкою выходил от Абдульманова, он заметил в глазах инженера потрясающее чувство утраты, словно тот прощался навечно с самым близким ему человеком; поэтому на следующий день Тимбиков принес деньги, добавив к ним сверх уговора еще одну тысячу, но инженер выразил безмолвно такое негодование, что мастер, не пускаясь в уговоры, поспешил засунуть лишние купюры в карман. И потом, на буровой, в самый неожиданный момент всплывало вдруг перед ним печальное лицо Абдульманова, и душа Карима терзалась каким-то непонятным, но решительным чувствам вины.
Тянулось это, однако, не слишком долго. В пылу работы, а более того в шумихе, поднятой вокруг него, Карим напрочь забыл и об инженере и о своей не совсем обычной покупке; зато один из журналистской братии, пронюхав откуда-то о ней, написал обширный, восторженный очерк о молодом и столь развитом мастере, который мало того — любит музыку, но еще и собрал замечательнейшую коллекцию музыкальных пластинок. С его легкой руки легенду подхватили другие корреспонденты и... пошла писать губерния, пошли печататься небывалые фотографии!
Вот Карим склонился над любимой пластинкой. Вот он с томиком любимого поэта в руках. «Тимбиков — ценитель поэзии, но его хобби — музыка!» «Тимбиков думает заняться живописью!»
2
Создавая для работающих под открытым небом нефтяников новые невероятные трудности, пришла снежная зима. Задули по неделям буранные ветры, завьюжили метели и стало заносить непроездно дороги, лопались на страшном холоде водяные трубы, словно картонные, ломались на сгибах задубевшие спецовки буровиков.
Обычно в эту лютую пору скорость бурения неизбежно падала — так получилось и нынче. Впрочем, для обычных, свыкшихся со злобою зимы, не имеющих привычки ради рекордов шутить с нею рядовых бригад метели, стужа и низкая скорость были давно не в диковинку. Надо только затянуться потуже да стиснуть покрепче зубы — вот и вся наука, с которой не страшна любая непогода.
Но для Карима Тимбикова зима эта обернулась совсем по-другому. Когда он ставил свои замечательные рекорды, стояло чуткое лето, гуляли потихоньку над буровой прохладные ветры, теперь же... воет по степи, вороша ее, яростная вьюга, и даже теплый пар над манифольдной линией вмиг оседает на трубах сверкающим ледяным панцирем.
Первый месяц года начался для прославленной бригады полосою неудач. Поначалу мучились нещадно по причине бесконечного «ухода» [25] : попалась огромнейшая пустота — о циркуляции не могло быть и речи, — и пока набили цементом бездонное, словно у сказочного обжоры, брюхо земли, пролетела целая рабочая неделя. Потом два раза упускали в забое шарошки долот [26] . Органически не выносящий простоев Карим, от раздражения совершенно одурев, не счел нужным сообщать об этом в контору и сунулся в скважину с третьим долотом — оставшиеся в глубине обломки шарошек не преминули накрепко заклинить инструмент. Приехал мастер сложных работ, спасая буровую от прихвата, протомил всех еще одну неделю.
25
Уход — поглощение глинистого раствора подземной пустотой.
26
Шарошки долот — вращающаяся часть долота, зубья которой крошат породу.
Карима, разумеется, вызвали в контору и крепко взгрели там за самоуправство, но это ничуть не послужило для него уроком, напротив, распалило его еще более. Безоглядно с какою-то слепой яростью кинулся он в работу. О нем еще писали в газетах, но скорее уже по инерции, имя его все еще фигурировало в докладах Кожанова, однако это не окрыляло, как ранее, бригаду, пожалуй, даже наоборот: вселяло в нее глухое досадливое недовольство.
Да и в самой бригаде было явно неладно: между вахтами из-за пробуренных метров и распределения по ним зарплаты разгорались почти злобные споры; на требования техники безопасности никто не обращал ни малейшего внимания; на плакате с предупреждением не брать голыми руками стальной аркан кто-то начертал загустевшей нефтью «сакраментальное» слово; весь пол в культбудке засыпан был окурками и всякой дрянью, вокруг буровой валялись где попало разные железки и бросовый хлам.
Впредь так продолжаться не могло, и Карим решил установить суровую дисциплину. Первою жертвой излишнего усердия мастера стал буррабочий Каюм Марданов. За пятнадцатиминутное опоздание к вахтовому автобусу Карим обвинил его во всех смертных грехах и прогнал с буровой; причем на этом не успокоился и добился через трест увольнения его с работы. Буровики переживали случившееся очень тяжело, так как Каюм в Калимате не остался, получив расчет, уехал в Башкирию, но там, по слухам, запил и за пьяный дебош угодил в тюрьму. Каждый в бригаде как-то вдруг замкнулся, установились в ней нелюдимые скупые отношения, и в предгрозовой тишине все ожидали, тревожась, но помалкивая, приближения новой, надо полагать, более серьезной беды.