Ядро ореха
Шрифт:
Закончив пускать инструмент в забой, парни побежали греться в культбудку. Арслан остался у тормоза, один на гудящей тревожно буровой, и лишь жутко посвистывал в щелях обшивки, досадовал на упрямых людей необузданный ветер, нападал на лампочку, висящую под широким колпаком прямо над головою, бешено раскачивая ее, и по стенам плясали безостановочно возбужденные, пульсирующие тени.
«Неужели буран не уймется? Если не приедут на смену, продержимся ли до утра?» — думал Арслан в сильном беспокойстве.
А выехавший из Калимата вахтовый автобус в это время как раз утопал в сугробах. Люди, вылезая наружу, в буран
Километрах в двадцати от города, съехав с дороги, машина по самые фары нырнула в бездонный снег. Сколько ни упирались буровики, откопать ее, кажется, было уже невозможно, хотя двадцать восемь выпрыгнувших из нее здоровенных молодцев по очереди, кому хватало, брались за лопаты и разгребали с остервенением под скатами, пока не перехватывало дыхание; но тщетно — машина уходила все глубже, и в конце концов перестали даже вращаться колеса — их занесло полностью.
В поле, открытом и беззащитном перед происками разбушевавшегося бурана, оставаться снаружи было теперь еще более безумно: снег почти плотной стеною бил в лицо, глаза инстинктивно зажмуривались и даже при желании не открывались, в рукава и за шиворот набивало так, что натягивалась одежда.
— Нет, ребята, шабаш! — выкрикнул кто-то, задыхаясь, — Мы дороги расчищать не нанимались! Так и подохнешь тут, давай в машину!
Другой в ответ крепко выругался, и буровики, поняв бесполезность своих усилий, полезли быстренько в автобус.
Карим, жуя потухающую папироску и время от времени зажигая ее ломкими спичками, ходил взад-вперед по машине, поглядывал на толстую, красную, выпирающую из промасленного ворота шею шофера и злобно прикидывал: «Треснуть бы по загривку, кулаком, так знал бы, как застревать посреди дороги... Шею-то отожрал, глядеть страшно... Сиди вот раскорякою, пока трактором не вытянут...»
...Было ясно, как день, что новую вахту теперь ждать не имеет смысла. Буран, усиливаясь с каждой минутой, бушевал вокруг буровой, взбираясь на перекладины вышки, выл оттуда безобразными голосами, вползал, срываясь, под крышу навеса, ударял ветром в качающуюся лампочку и гонял по стенам кривляющиеся от испуга, уродливые тени. В этом столпотворении природы, в сумятице и землетрясительном ее буране, оторванные от города и конторы, — а значит, и от всего мира, — люди, чувствующие, однако, в фырканье пара под оболочкою труб, в электрическом токе, вливающемся в турбобур и лебедки, неразрывную связь с далеким пока миром собратьев, маленькая команда всего из четырех человек, словно отважные моряки среди штормового моря, продолжала спокойно нести свою вахту...
По неписаному, необговоренному ни в каких соглашениях, но столь важному закону человеческих сердец они
Буран свирепствует. Обжигает, бьет, брезентовые штаны на коленях уже промокли насквозь, обледенели, стучат и натирают ноги. Арслан видит в воротах буровой пробирающегося боком Хаким-заде, смотрит на его красное, словно ошпаренное лицо, залепленную сплошь снегом куртку, думает с неостывною в душе теплотой: «Ну, кто его пригнал сюда? Надо же, елки-моталки... Это из Азербайджана-то... У самих ведь нефти полно! Как бы не обморозился, умрет же, горячий человек...»
После восьми часов такой работы уходят на перерыв в культбудку. Посредине, на полу, светится электрическая печь — когда-то сами соорудили из обрезков трубы, — садятся вокруг нее, ставят кипятить чайник. Жарко. Хорошо. Словно и не стояли восемь часов под бураном... Открываются полевые сумки, достаются последние продукты: куски хлеба, холодное мясо, кружки колбасы...
Арслан чувствует зверский голод, во рту у него скапливается слюна — сплевывает, шевелит разомлевшими от жара печи ногами.
— Послушайте, други, давайте-ка разделим все запасы пополам: так оно будет лучше.
Оборачиваются к нему. В сдвинутых на переносице бровях — немой вопрос: для чего?
— До утра еще далеко. Без еды не дотянем: загнемся.
Согласны. Хаким-заде, собрав всю пищу рядом с собой, делит ее надвое. Одну половину заворачивает обратно, вторую раскладывает на четыре примерно равные кучки и просит Шапкина отвернуться:
— Кому?
— Сиразееву.
— А это?
— Арслану!
— А это?
— Хаким-заде!
— А вот это?
— Михаиле Шапкину!
Откусывая понемногу хлеба с колбасой, запивают обильно горячим, пустоватым чаем. От чая, разливающегося жарко по жилам, от уютного ничегонеделания вокруг сияющей печи клонит ко сну, смыкаются глаза — хорошо бы вздремнуть малость, положив голову хоть на круглый булыжник, все равно бы мягко... Нельзя. Висят на буровой трубы-«свечи», ждут. Нельзя. Первое испытание. Эх, растянуться бы, подрыхнуть...
Арслан подымается, натягивает, морщась, не просохшую еще, тесную куртку. Встают, выходят. Сразу за дверью — буран. Кидается, завывает, скручивает холодом тела, бросает в лицо колючим снегом — невольно втягиваются в воротники застывшие шеи, слетает с губ проклятие. Гуськом, цепляясь— друг за друга, проходят через мостки. Над буровой ночь. Буран. Лампа под колпаком все мечет тревожные тени.
Ровно четыре часа ушло на то, чтобы поднять с глубины тысячи семисот метров инструмент, заменить истершееся долото, вновь опустить «свечи» в забой и приступить к бурению.