Ядро ореха
Шрифт:
— Я сам виноват, — сказал Арслан с внезапной вялостью.
Кожанов подался вперед:
— Как?!
— Должен был до конца оставаться принципиальным. Сорвался...
— Ах, вот вы о чем. Нет, вины это с него не снимает!
— Все равно. Я на него зла не таю. Ну к дьяволу, пусть делает, что хочет.
Кожанов вновь осветился удивительной улыбкой.
— Претензии к тресту у вас есть? Чем мы можем помочь?
— Да ничего мне не надо...
— Ну, это вы по молодости. Я сам посмотрю. Что-нибудь, скажем, из месткома или кассы взаимопомощи, затем путевку в дом отдыха...
Арслан утомился.
— Говорю же — не надо. Одна просьба, чтоб из треста больше не
Кожанов простился, легко неся себя, вышел в дверь. На улице ноздреватый мокрый снег разбрызгивался под его шагами, тянулся рядом решетчатый больничный забор, текли свободно и плоско мысли. Ах, хорошо, что сходил в больницу. Иначе беспокойно было как-то, неуверенно. Кто знает, какие у Губайдуллина планы, какие конечные цели, парень он гордый и неустойчивый. Видно, цену себе знает. Таких людей ценил и Кожанов, привык ценить, но особенно был он обрадован тем, что бурильщик, кажется, действительно ни на кого зла не держал.
На другой день в тресте чувствовал себя Николай Николаевич увереннее, голову держал высоко и в приказах проявлял прежний размах: мечты, обуревавшие его всю жизнь, возродились ярко, как никогда.
Ближе к полудню, когда солнце встало в небе, он распахнул окно и, подставив лицо ворвавшемуся в кабинет свежему ветру, долго глядел на пятнистые склоны горы Загфыран, на единственную дорогу, круто поднимавшуюся к вершине..
Но успокоился он зря.
Через неделю его вызвали в горком партии и попросили дать объяснение несчастному случаю, происшедшему на буровой мастера Тимбикова.
Николай Николаевич с присущей руководителю крупного предприятия сдержанностью, но в то же время и обстоятельно, по большому счету, рассказал всю правду о мастере-рекордисте. Его слушали внимательно, не прерывали, и никаких обвинений ему предъявлено не было; казалось, то, о чем он говорил, принято хорошо и поводов для тревоги нет; однако после этой беседы Николай Николаевич вдруг утратил душевный покой, засомневался в правильной организации им соцсоревнования среди буровиков и мучился тем сомнением сильно; расшатанные нервы не выдержали — к вечеру на руках его вздулись белые мелкие пузыри крапивницы.
Попросив дома налить в большой таз холодной воды, Николай Николаевич поочередно опускал в нее горящие руки, сидел так всю ночь, думая невеселую думу.
4
Через двадцать дней Арслана выписали из больницы, доставили на «скорой помощи» домой, и приехавшая вместе с ним Сеида, своими руками постелив боль ному, сказала серьезно и строго:
— Арслан-абый... выполняйте, пожалуйста, все, что я вам говорила, хорошо? В стационаре вы пробыли очень мало, ногу придется оставить в гипсе еще месяца на два. Это — обязательно. Я буду навещать вас, скажем... каждый понедельник... да, по понедельникам. А сейчас — до свиданья!
Арслан, прощаясь, наклонил голову, и Сеида торопливо взяла свою сумку, вышла к ожидающей ее машине — не оглядываясь, не говоря более ни слова.
— Это кто же такая? — с любопытством спросила тетка Магиша, когда за окном взревел и укатил обратно в больницу «медицинский автомобиль».
— Это, мама, сестра милосердия. За мной ухаживает...
— Правда? Уж такая славненькая, прямо голубка.. Может...
Арслан уловил молящий, со вспыхнувшей вдруг надеждою взгляд матери, смутился неожиданно и, уйдя глазами к новеньким, стоящим рядом с кроватью костылям, вздохнул: дела-а...
Те дни, что пролежал он в хирургической палате, сблизили его с Сеидой. Нет — они не говорили друг другу значительных и нежных слов, напротив, была с ним Сеида неукоснительно
Он не знал, конечно, что творится на душе у Сеиды, какие чувства распускаются в ней свежими по весне почками, и поэтому думал каждый миг по-разному, а в те дни, когда она бывала особенно придирчивой, мрачнел и, пугаясь своих догадок, убеждался будто бы в полнейшем ее равнодушии к себе. Для него же она была самой, несмотря на все его домыслы, отзывчивой, доброй и славной; он чувствовал, как в его собственной душе звонко, подобно журавлиным кликам, рождается новое и всепобеждающее чувство, расцвеченное надеждами и счастьем. Потом он вспоминал вдруг, что Мунэвера тоже отзывчива, добра и душевна, и поражался себе, ясно ощущая, что Сеида уже заслонила для него тот, ставший далеким образ, который хранился в его сердце многие-многие годы. Отчего так получилось? Как смогла эта маленькая, «с локоточек», девушка заполонить все его мысли, изгнать ставшее от давности нерушимой святынею чувство первой несчастливой любви?
Как-то, еще в больнице, Арслан вроде бы даже набрел на ответ, показавшийся ему внезапным и облегчающим озарением.
Койка его стояла у самого окна, и в те часы, когда Сеиды еще не было, а читать более уже не хотелось, любил он смотреть с высоты пятого этажа на расстилающийся перед ним Калимат, озирая его стройки бездумно и увлеченно. Над городом поднимался корабельный лес башенных кранов, за ночь чудесным образом меняющий его облик, и дома росли, как грибы, так что можно было заметить изменения в очертаниях города за одни лишь сутки. До больницы, когда Арслан каждый день уезжал на буровую, которая обычно располагалась указующим перстом где-либо в лесах (и только в последний раз — на горе, в виду всего Калимата), а возвращался домой в сумерках или вовсе непроницаемой ночью, отвык он, оказывается, замечать мир вокруг себя, замкнулся и многое угрюмо упустил. Взгляни же теперь, брат Арслан, как быстро, как захватывающе стремительно растет твой родной город!
И прямо напротив окна его строители готовились заложить новое здание. Вырыв котлован под фундамент, навезли камня, кирпича, бетонных балок, стали варить смолу в громадном черном котле. Этот прокопченный необъятных размеров котел, а особенно белый парок, вздымающийся над ним в любую погоду, напоминали Арслану давнишний старозаветный Калимат — большую, сплошь поросшую травкой деревню — в пору сенокоса, когда под выцветшим голубоватым небом стоит неумолчное шуршанье от рассыпанных по всему полю кузнечиков и молодицы, в лучших своих нарядах, сойдя к реке на заливные луга сгребать сено, поют песни под тягучий звон бруска по долгому и сверкающему солнцем лезвию косы...