Ядро ореха
Шрифт:
Мое упорное молчание и терпимость отец с мамой, видно, воспринимали как покорное согласие их воле. И однажды вечером, позвав меня к столу, за чашкою чая повели решительный разговор, в успехе которого, вероятно, не сомневались.
— Дочка, — сказал мне отец с искренней заботою в выцветших глазах, — года твои подошли, да и приданого мы наготовили вдосталь. Платья там, белье, шуба ли, все у тебя есть... Теперь, стало быть, покуда сами живы, хотим пристроить тебя за хорошим парнем. Не к лицу молодой девушке хорониться за отца-мать, сидеть в родительском доме до скончания века. Но, конечно, без твоего согласия такого важного дела нам не решить.
— За кого? — спросила я коротко и сухо. Хотелось
— Ну, чего ты спрашиваешь, чай, не слепая. Сын Самигуллы, Гапсамат, ведь душу за тебя отдать готов, али не видишь? Семья хорошая, дурных людей в роду не бывало, перед миром они завсегда чисты, ей-пра! Непьющие все, такого никогда у них не замечалось, бабников да юбошников али еще пуще — снохачей — промеж них тоже никогда... порядочные люди! Ну, как ты, дочка, может, не долго думая, и свадебку сыграем, а?
Я сидела молча, в голове пока было пусто. Вслед за отцом Гапсамата и его семью хвалила мама, долго перечисляла все их достоинства. Парень, мол, дельный, работящий, цену добру знающий, семья бережливая, уютная да спокойная, и работают тоже на приличных местах.
В душе моей забурлила ярая неприязнь.
Халику — красивому, умному — я отказала накрепко, как отрезала, так что ж не отказать этому Гапсамату, с его-то тупостью, топорностью, грубостью?! Если сказать твердо: «Нет!» — неужто родители мои решатся выдать единственную дочь за нелюбимого, чтобы до конца дней своих чувствовать на себе ее проклятье?!
— Нет, папа, не невольте меня, Гапсамата не люблю и замуж за него не выйду.
— Ай-яй-яй-яй! Вот так сказанула, мать моя курица! — воскликнул отец. — Ну, кто ж это непременно за любимого замуж-то выходит? Свыкнешься — слюбишься, и того... да, кгм... Ты, дочка, до сих пор, слава богу, супротив родительского слова не шла, умницей была, послушной дитей, и на том тебе великое спасибо. Но... вот эти слова твои, которые ты сейчас сказанула — ай, обидно нам их слышать, обидно... Ладно, ты вот ответь по совести: чем это Гапсамат тебе не угодил, чем он хуже других? Получше еще будет! Парень видный, здоровья в нем хоть отбавляй. Ай-яй, деточка, в наши-то тяжкие времена, когда опосля войны и мужиков, почитай, не осталось, упускать такого золотого парня, как Гапсамат, это, я тебе скажу, первейшая глупость! Времена теперь такие, что выбирать больно не приходится, слышь? С войны-то вернулись все больше калеки да инвалиды, а те, которые подросли на военных голодных харчах, — хворые они да болезненные... Отец уговаривал меня мягко, незлобиво, без шума и угроз — я почувствовала, как крепость, воздвигнутая мною в душе, дала трещину, но... не поддалась. Все же ссориться с ними мне не хотелось, поэтому я попыталась отговориться:
— Нет, папа, не приневоливайте. Я учиться еще хочу.
— Где, на кого? — недоверчиво протянул отец.
Я молчала. Тогда он вновь принялся убеждать меня с каким-то природным тактом, тепло и снисходительно:
— Ведь мы же тебе, дочка, добра желаем, и ничего больше. Ты у нас одна-единственная, и счастье твое для нас всего дороже. Только гляди, я тебя вот сейчас упреждаю, как бы потом из-за своего же упрямства плакать не пришлось. Парень этот — хорошая пара, за сына Самигуллы-абзый любая пойдет с охотою...
Я, однако, была тверда, и родители о Гапсамате больше не заговаривали. В жизни их, казалось, наступила какая-то унылая пора — безрадостная, серая, почти что в тягость. Раньше, бывало, маменька, приходя с работы, все хлопотала по дому, по хозяйству, наводила уют и чистоту — теперь все валилось у нее из рук; отец раза два возвращался навеселе. Наша отлаженная, спокойно-довольная домашняя жизнь треснула с краешку, и трещина эта неумолимо расширялась. Родителей жалко... Может, выйти все-таки за
Как-то, прибравшись по дому, перестелив заново все постели, взбив подушки и перины, я нечаянно остановилась против большого, в бронзовой раме, зеркала и глубоко задумалась. Вообще-то в последнее время от разных мыслей голова уже шла у меня кругом, но тут... Не проходит ли моя юность, зеркало? Пока щеки румяны да глаза светятся ярко, пока стан гибок, словно ивовый прутик, может, плюнуть да зажить в свое удовольствие молодой и избалованной женой Гапсамата, хозяйкой его большого добротного дома, где все есть или же все будет? Пройдут иначе попусту годы, оженятся все парни-погодки мои и закукую я старой неприкаянной девой.
Стало вдруг жалко себя, а еще больше родителей моих, которые высохнут от такого горя, сойдут раньше времени в могилу, сраженные неудачливо сложившейся судьбой своей единственной дочери. И ведь правда: чем же Гапсамат хуже других, ну? Руки у него, как отец говорит, золотые, характером домовит, основательный — но, может быть, оно и хорошо? Ладно, пусть он груб, пусть чурбан неотесанный, такая ли уж это беда непоправимая? Недаром говорится в народе: муж — голова, да жена — шея. Куда шея повернется, туда и голова глядит, вот ведь что! Да разве я, начитанная девушка со средним образованием, не смогу перевоспитать Гапсамата, не смогу повернуть дело так, чтобы в момент избавился он от своей грубости, некультурных выходок, мужланства?
И я стала переубеждать себя, приписывая Гапсамату качества, которыми от него отродясь и не пахло, представляя его куда более тонкой и чуткой натурой, чем был он на самом деле. Фантазия моя заработала бурно, безудержно.
Об одном обходном маневре — в угоду мечтам отца и матери — я пока ничего не говорила. Но когда в один прекрасный день отец заявил, что нам всей семьей, просто необходимо пойти к Гапсамату на новоселье («ловкий парень», как многозначительно объяснял отец, поставил свой собственный кирпичный дом из трех комнат), я не воспротивилась.
Увидев меня в красивом крепдешиновом платье, в черных замшевых туфлях, хранимых обычно в сундуке пуще зеницы ока, отец счастливо размяк, стал велеречив и спокоен, подойдя ко мне, торжественно обещал позаботиться и подыскать еще немало обновок: «Так что не жалей вещь, носи, носи ее, дочь моя. Пусть люди дивятся на твою красоту!»
Итак, сплоченной и дружной семьей, разнаряженные в пух и прах, мы двинулись к Гапсамату.
После этого похода стало ясно, что антипатия моя к сыну Самигуллы-абзый оказалась непрочной и потерпела полное крушение, проще говоря, рассосалась, как зубная боль. На нем, помню, был симпатичный темный костюм из дорогого бостона, полосатая рубашка, щегольские по тем временам бурки из белого фетра с отвернутыми голенищами и кожаной подошвой. Смуглое с румянцем в половину широкой щеки лицо его и вся коренастая, крепко сколоченная фигура показались мне тогда не лишенными какой-то могучей приятности.