Ядро ореха
Шрифт:
— Рокия, послушай-ка. Спишь, что ли? А ведь бухгалтер Салима правду тогда говорила. Меня, помню, в райкоме еще предупреждали: в Тазабаеве вор на воре сидит и здоровенным вором погоняет. Ты, мол, это знай да на ус мотай: опыт у тебя есть, и не нам, мол, тебя учить, как с нарушителями управляться... Секретарь райкома Байназаров машину мне обещал, ГАЗ-69, так ведь пришла она, слышишь? Салахи я прогнал к черту. Дрянной парень. Нового шофера взял, Файзи зовут, весельчак! Оптимист большой. В армии еще водителем служил, отлично водит. А кроме всего прочего, знает каждого на селе как свои пять пальцев: у кого какой характер, кто на людях тороват, на безлюдье вороват, в общем, не шофер, а настоящая находка для меня. Я ему говорю, если, говорю, поможешь, в колхозе у нас будет
— Товарищ персидатель, — моргает жалостливо абзый, — сделай милость, разреши уж маненько соломы-то домой увезти. Крыша на хлеву вконец прохудилась, я, чай, от нужды взял, а не для-ради баловства.
— Ладно, — отвечаем, — под соломой-то у тебя что?
— Нету, — говорит, только у самого вдруг глазки забегали, — как перед господом богом, ничего нету.
Разворотили мы солому, а под нею два мешка ржи спрятано. Езжай, говорим, теперь не до хлева, а до колхозного амбара, сдашь там чин по чину — не забудь бухгалтеру квитанцию отдать. Матюкнулся он, да поехал. К амбару поехал. За неделю Халик накрыл с поличным человек восемь—десять. У Закира, сына Яруллы-печника, аж целую тонну пшеницы нашли. В народе сельском стали поговаривать, что все это от того, мол, что Саматов раньше в милиции служил, на аршин в землю видит, и ни одному вору от него не укрыться. Молва людская от каждого вздоха пухнет, стал Саматов — гроза воров — чуть ли не местной легендой.
Рассказывали по селу, как однажды ехал он на подаренной райкомом машине по дороге с колхозных полей. Въезжает в деревню, видит — к одному двору ведет след от подводы, и ясно так на траве отпечатался, видать, была та телега тяжело нагружена. «Стоп, Файзи, — говорит Саматов, — тут что-то нечисто». Останавливает машину, берет с собой шофера и заходит прямо в ворота. Тут баба, которая на дворе хозяйничала, начинает, конечно, суетиться и говорит, мол, заходите-проходите, дорогие гости, прямо ко времени угадали, только-только картошка у меня поспела. Сей минут, говорит, сбегаю к соседям, спрошу хлеба в долг; откушаете вареной картошечки — очень даже вкусно. Ничуть, говорит, не беспокойтесь, сосед наш, Гафият, в мэтээсе работает, так у него зерна этого полны закрома, не должно, говорит, такого быть, чтоб у него да хлеба не оказалось.
Будь кто другой на месте Саматова, так, пожалуй, сказал бы «благодарствуем» и пошел восвояси. Но Саматова на мякине не проведешь! Он нюхом чует, что тут пахнет не жареным, но, может, чем и похуже. Ох, говорит, тетка, спасибо тебе за приглашение, откушаем с нашим удовольствием, а как же: вареная картошка — это, можно сказать, наше любимое кушанье! Но сам тем временем шагает, не сворачивая, к лапасу [41] , и шофер Файзи от него тоже не отстает. Заглядывают они, значит, с интересом в лапас, а там чуть ли не доверху навалено мелкой соломы, которую обычно скашивают со жнивья.
41
Сарай наподобие хлева.
— Ты уж, персидатель, не гневайся, — говорит ему баба, будто бы пригорюнясь — сын-то мой, Гарапша, все на обчественных работах, дома почитай что и не видно его. Вот я и сходила на жнивье, нажала там что смогла серпиком, авось хватит буренке нашей на зиму...
— Ничего, тетка, ничего! — отвечает ей Саматов. — За жнивье тебя журить не стану. А соломки тут на трех буренок хватит, да еще, пожалуй, на козу Дуську останется...
Говоря же все это, продвигается сам по лапасу и палочкой, которую подобрал с умыслом на дворе, тычет незаметно во все стороны. Надо же такому случиться, что сидит на его пути в соломе рябенькая клушка на яйцах и, будто учуяв в Саматове человека опасного как для нее, так же и для будущего ее потомства, волнуется чего-то и начинает кудахтать. И
Тетке же только того и надо.
— Ах вы, охальники! — шумит она громче своей курицы. — Это чего же вы такое вытворяете там с Пеструшкой? Среди бела дня, и ни стыда у вас ни совести! Думаете, вдова, так надо мной измываться можно?!
А мысль у ней в голове такая, что хорошо бы соседей собрать да председателя поскорей из лапаса выставить. Желательно, конечно, чтоб с позором. Но Саматова никакими провокационными курицами не испугаешь! Таких штучек он еще в милиции насмотрелся.
— Извиняйте, тетушка, вину свою признаем, — говорит новый председатель и пристально глядит на клушкино гнездо. — Впрочем, сами мы тут натворили, сами и на место поставим! — с этими словами лезет он безбоязненно под давешнюю Пеструшку и... достает на божий свет яичко, одно всего, но сильно большое: мешок пшеницы пудиков этак на пять.
«Саматов — он, как овчарка, по запаху слышит, ежели где уворованное лежит», — от таких разговоров пропавшая у некоторых селян совесть становилась неожиданно на свое место. В избу оскорбленной вдовы Халик тогда же пригласил понятых, и в подполе ее, в лапасе, на чердаке и в чулане было найдено еще двенадцать мешков колхозного зерна.
Таких шустрых «колхозников» набралось по всему Тазабаеву чуть ли не десять человек. Двоих, самых отъявленных, увезли в район; был суд, и воров посадили. Село вдруг притихло: прекратились ночные вылазки, с дорог поисчезали конные подводы, перевозившие уворованное с колхозных полей. Но я видела, что тишина эта нехорошая, озлобленная; и мне не верилось, что Халику простят его слишком уж рьяное рвение. У тех, кого посадили при самом горячем содействии Саматова, на селе остались родные, дружки; наверное, ему еще попытаются отомстить!
И точно: так оно и получилось... Как-то вечером собирала я к приходу Халика на стол, вышла было в сени за молоком (мы его на холодке там держали), слышу — у крыльца нашего перебранка, и голос чей-то злой такой, а моего Саматова еле слышно.
Выскочила я из избы, гляжу, а это шумит дядя наказанного вора Гарапши, кряжистый мужик Мубаракша. Навеселе, видно, но на ногах еще держится крепко.
— Ступайте домой, проспитесь, — говорит ему Халик, — вы пьяны!
— Ладно, без сопливых скользко! Поговорить надо.
— Завтра в правлении поговорим, — не соглашается Халик и пятится потихоньку к двери. Я стою ни жива ни мертва, тут он меня увидел, махнул рукой: мол, иди в дом, у нас все в порядке. Где уж там в порядке! Смотрю, у Мубаракши лицо перекосилось, глаза страшные — лезет, как бык, на Халика и ревет:
— Ну, гляди, курва! Отольются кошке мышкины слезки... Да мы на таких законников, как ты, чихать хотели, вот я тебе хобот-то счас на бок сворочу!
Халик спорить с ним не стал, видно, заметил, как Мубаракша вытянул из-под телогрейки какую-то железяку (хотела я «караул» «закричать, да голос пропал) . Отступил он еще дальше, уперся спиною в дверь — чуть успела я отскочить — и остановился. А Мубаракша все надвигается, шкворнем полупудовым замахнулся, тут Халик ка-ак пнет его пониже живота — Мубаракша аж в воздух подлетел. Шмякнулся он в шагах трех от крыльца на землю (шкворень и того дальше), уснул будто и даже не шелохнулся ни разу. Я перепугалась: думаю, господи, а не убил ли Халик этого детинушку?! Уж больно здорово он угостил его, запросто мог и скончаться Мубаракша, вон ведь словно и не дышит! Подбегаю — нет, живой, только без памяти. Тут и Халик подоспел, ухватил его за воротник, подволок к воротам да и выбросил с разгону на улицу.
Я ударилась в панику: а ну как Мубаракша в район поедет, жалобу напишет, в суд подаст?
— Не подаст, — успокоил меня Халик. — Шкворень видала? Тут ему самому непоздоровится, думаешь, он этого не понимает?
На другое утро Мубаракша, как рассказывали, пришел в правление, сильно хромал и перед всеми, кто там был, стал просить у Халика прощения. «Ты, персидатель, чутка меня вчера покалечил, и правильно сделал, мол, так мне и надо...»
— А ты кто такой? — сказал ему Халик. — Я, брат, тебя в первый раз вижу.