Ягодные места
Шрифт:
— Осторожней, Борис Абрамович, около бака с бензином сидишь, — предупредил Иван Иванович Заграничный, накидывая на бак плащ-палатку. — А ты его после войны не встречал, генерала своего?
— Один раз… Я, правда, мемуары его читал, но в них ничего похожего на то, что я помню. Одни описания военных операций, а запаха войны никакого. Язык тоже не его, не буденновский, а какой-то штабной. Правда, там примечание было: «Литературная запись такого-то». Вот если бы это была литературная запись Хемингуэя, тогда другое дело… Великая была бы книга… А встретил я моего генерала так… Иду я года три назад по Покровскому бульвару мимо скамей, где пенсионеры в шахматы играют, и вдруг вижу знакомый затылок. Военный затылок, хотя и под штатской шляпой. Затылок седой с просвечивающей сквозь него кирпичной кожей. Бугры у этого затылка характерные — они как будто живут, дышат, один независимо от другого. Стоит штатский старик, но крепенький, хотя и с палочкой, и чужую шахматную игру наблюдает. Вмешивается, подсказывает, вызывая недовольство окружающих или, в лучшем случае, снисходительные смешки. И никто не знает,
— А ты разве из Биробиджана, Борис Абрамович? — удивился Иван Иванович Заграничный.
— Да нет, я со Сретенки… Это у моего генерала шутка такая насчет меня была… «Ну, как с овсом в Биробиджане?» — весело спросил, хотя глаза чуть померкли. Потащил меня к себе домой неподалеку. Оказалось, что живет совершенно один. Усадил меня под именное — от Семен Михайловича — холодное оружие, холостяцкой настойкой на укропе и чесноке угостил, а вот первым тостом абсолютно ошарашил: «Ну, давай выпьем за нашу кавалерию, которая решит судьбу будущей войны, если она, не дай бог, все-таки случится!» Ну, думаю, генерал мой, на которого в юности я, как на бога, молился, в детство впал. Все же годы. «Как вас понимать, товарищ генерал?» — спрашиваю. А он мне с буденновской подковыркой: «Каков может быть результат будущей войны? Только одни сплошные руины. Никакой техники не останется, никакой, как ее там, — электроники. А по руинам кто пройдет? Кавалерия!» Засмеялся, но сообразил, что шутка страшноватой получилась, посерьезнел, задумался: «Эх, Борька, Борька, биробиджанский кавалерист… Я хотя из крестьянской иногородней семьи, а военный что ни на есть профессиональный — с осьмнадцати лет начал саблей по головам махать. Против генералов воевал, сам генералом заделался. А вот войну не полюбил… Помнишь наш прорыв, Борька? Помнишь, как я был вынужден сквозь своих конницу пустить? А помнишь, как я мальчишку-лейтенанта?… Почти тридцать лет прошло, а я все мучаюсь… Скажи мне, Борька, прав я был тогда или не прав?» — «Их война убила, а не вы, товарищ генерал, — ответил я. — А если по-другому бы поступили, другие люди погибли бы, еще больше людей, и вы бы тоже всю жизнь мучились…» — и Бурштейн замолчал, погрузившись воспоминаниями в общую и его личную войну.
— Юлия Сергеевна, давайте двустволку! Утки впереди… на воде… — вдруг загорелся Коломейцев.
— Так это мать с деточками… Они ишо не на крыле, — утихомирил его Иван Иванович и вздохнул: — Вот ведь кака проклята штука война… Хороших людей ради хорошего на таки страшны решения вынуждат, чо как ни поверни свое решение — все равно мучиться будешь. Ничо в ей красивого нету, в войне… Не люблю, когда детишки в войну играют. Чоб она сдохла раз и навсегда. А она, сука, живуча… То там, то сям высовыватся… Ты вот во Вьетнаме была, Юлия Сергеевна?
— Была, — неохотно ответила Вяземская.
— Ну и чо там? Как в газетах или не так? — допытывался Иван Иванович Заграничный.
— Ту, вашу войну, я тоже по газетам читала… — ответила Вяземская. — А она, оказывается, была другой. Еще страшней. Так и во Вьетнаме… Хотя краешек той войны я захватила и в ней участвовала. Но это было в тылу, в Златоусте. Я тогда была в ремеслухе, на станке снаряды девчоночьими руками обтачивала. На завод, правда, брали только мальчишек, но я упросилась. Деревянные подставки для нас придумали, чтобы мы до станков дотягивались. Войну не только вы, но и мы, дети, тоже выиграли. Когда потом в волейбольной институтской команде играла, меня хвалили за «мужской удар». А что в том хорошего, если у женщины «мужской удар»? А когда с экспедицией во Вьетнаме была, бабий ужас во мне возник, себя возненавидела. Всегда себя за мужика считала, и вдруг оказалось, что баба…
— А ты расскажи, Юлия Сергеевна, расскажи… — ласково попросил ее Иван Иванович Заграничный. — День у нас сегодня такой вышел — военно-мемуарный. А то я не расскажу, Борис Абрамыч не расскажет, ты не расскажешь — кто же правду про нас узнат? Разговоры, конечно, не книжки, на них подписки нету, но разговоры, однако, тоже большими тиражами расходятся. Разговоры от одного человека к другому идут, и правда сама по себе, независимо от книжек, в народе держится.
— На что, на что, а на недоразвитие болтологии сейчас нечего жаловаться, — ворчанул Коломейцев. — Пора уже науку такую заводить — разговороведение…
— А неплохая была бы наука… Будущий Толстой этой науке большое бы спасибо сказал, — усмехнулся Бурштейн. — Без нее он задним числом новый роман «Война и мир» не напишет…
— Действовать надо, а не собственные косточки перемывать, — буркнул Коломейцев и задумчиво спросил: — Ну как, братцы, найдем касситерит или нет? Должны…
— А к чему действия-то эти приведут, если собственны косточки не перемыты? — мягко укорил его Иван Иванович Заграничный. — От перемытых косточек грязь и на действия может перейти… Виктор Петрович, ты за наши действия не бойся, их разговоры не испортят. А вот когда человек свою память внутрь запихиват, она его изнутри разорвать может, аж все вовремя не перемытые косточки по ветру полетят… Так чо же с тобой случилось во Вьетнаме-то, Юлия Сергеевна?
— Был при нашей экспедиции шофер-вьетнамец лет двадцати. Звали его Нгуен. Чистейшая душа, вроде нашего Кеши. Даже когда грустил — улыбался. А улыбка у него была замечательная. Что-то в этой улыбке от гагаринской было. Вообще он внешне на Гагарина был похож, только вьетнамским художником нарисованного.
— В детях говорит инстинкт подражания героизму… Без героизма жизнь сведется к быту, — заметил Коломейцев.
— Лучший героизм — вынужденный, а не изобретаемый, — сказала Юлия Сергеевна. — Кстати, не унижайте быт. Он уже давно стал героизмом. Вынужденным героизмом.
— Мне чужды эти антигероические тенденции. Они расслабляют, — насупился Коломейцев. — Для младшего поколения скоро и Матросов перестанет быть героем.
— Э, нет, Виктор Петрович. У Матросова героизм был как раз вынужденный, — несогласно замотал головой Иван Иванович Заграничный. — Я так эту картину представляю. Дот смертью плюется. Товарищи вокруг гибнут. Кинул гранату — не помогло. Вторую — не помогло. Тогда — телом. Так не один Матросов сделал.
— Задним умом все самые умные, — резко сказал Коломейцев. — Легкая это штука — заднеумная философия.
— Твоя правда… — признал Иван Иванович Заграничный. — Война не фильм про войну, обратно не прокрутишь… Хотя задний ум и лучше, чем передняя глупость… Война и самыми страшными днями нас испытывала, но и самый радостный день подарила — День Победы. Народный день. Народ не только знаменитыми героями силен, но и героями неучтенными. Конечно, будет день такой, когда к Большому театру уже ни один ветеран не придет и звон медалей наших, как звон бубенцов на тройках в прошлом, исчезнет. Но смерть нас отменить может, а праздника этого не отменит. Он выстраданный, а не придуманный. И Россию никто отменить не сможет. Она тоже не придумана, а выстрадана… Мы вот, старшие, о молодых, войну не прошедших, беспокоимся, конечно, правильно, но иногда перебрюзживам излишне. Главно опекунско наше беспокойство — не подведут ли они нас. — И чертыхнулся. — А вот теперь, Виктор Петрович, и правда один цилиндр заглох… Ага, сообразил: свеча отошла. Это дело поправимое… — И продолжал: — А вот маловато мы беспокоились о другом — не подведем ли мы, старшие, молодых. Подведем, ежели они нам не поверят! Подведем, ежели они нам верят, а мы совсем не те, чем им кажемся. Думаем: мы-то знам, но ведь мы старшие, нам можно, а они молодые, еще некрепкие, им все знать опасно. Не устоят. А они потом все из чужих нехороших уст могут получить то, чо мы им не рассказали. Самы страшны факты из чистых уст — лекарство, а из грязных — отрава. Но все-таки насчет молодого поколения ты не беспокойся, Виктор Петрович. Погляди хотя бы на Лачугина. Золотой парень. И, между прочим, организованный. Тебя он, Виктор Петрович, обожат. Извини меня, даже слишком.
— Ну, это ты, Иван Иваныч, подзагнул… — с чувством некоторого тайного удовольствия сказал Коломейцев. — Просто у Лачугина есть чувство необходимости авторитета, кстати говоря, некоторыми представителями нашего великого рабочего класса и нашей интеллигенции потерянное. Подраспустил я вас малость, мои дорогие мыслящие подчиненные…
— Тяжело тебе, Виктор Петрович, нами, грешными, идейно неустойчивыми, руководить, а приходится. Но ведь и нам с тобой тяжело быват, — усмехнулся Иван Иванович Заграничный.