Ямщина
Шрифт:
– Куда? – встрепенулся Боровой.
– На кудыкину гору счастья искать… В Огневу Заимку поедем, я все никак собраться не могу, а там дела ждут. Заодно и про твою службу на вольном ветерке подумаем. А теперь давай спать.
– Спать так спать. Еще одну капелюху на сон махну… – Боровой всклень набухал водки в пузатую рюмку, выпил ее одним глотком и зябко, как от мороза, передернул плечищами: – Ах, хороша, зараза… И когда я только разлюблю тебя?!
7
Зимний тракт скрипел коваными полозьями, кряхтел от мороза и окутывался летучим паром.
Боровой, завернувшись в шубу, спал, как сурок, и от могучего храпа воротник так трепало, словно на улице была падера. Тихон Трофимович время от времени тыкал его под бок:
– Да передохни ты, сердешный, оглушил напрочь…
Боровой встряхивался, замолкал и тут же снова намертво засыпал, сначала чуть слышно посапывая носом, затем начинал посвистывать и вдруг, без всякого перехода, по-конски всхрапывал и воротник будто оживал. Ни толчки на колдобинах, ни крики ямщиков, ни звон колокольчиков – ничто не нарушало праведного сна бывшего государева слуги.
Летели, проскакивали под лошадиными копытами версты, одна за другой, порошило легкой снежной пылью, и бойкое движение невольно настраивало на неспешные думы. Тихон Трофимович думал о том, что надо отправлять Зулиных с обозом в Тюмень, куда скоро по чугунке должна была подойти первая партия сепараторов от Гарденсена, думал о том, что пора уже освящать церковь в Огневой Заимке, а еще думал о том, что в последнее время не успевает он управляться со своими обширными делами, и только, досадуя, замечает: там прореха обнаружилась, здесь недоглядел… А как везде поспеть – ума не приложить, хоть разорвись. Тяготили его эти бесконечные кружения в одних и тех же заботах. Покоя хотелось, неспешности. Да где их взять?
Между тем уже замаячило впереди крайними своими избами Оконешниково, и Тихон Трофимович велел Митричу править к постоялому двору. Пора было обогреться и попить чайку.
На площади перед постоялым двором, как всегда, шум и гам, толкотня, от саней и коней повернуться негде. Митрич едва-едва пристроился, начал выпрягать тройку, чтобы лошадки не остыли на морозе после долгой скачки, а Тихон Трофимович растолкал Борового:
– Прибыли, господин хороший, пойдем чайку пошвыркаем.
– Чай – не вино, шибко много не осилить, – Боровой потянулся с хрустом и вылез из кошевки, путаясь в длинных полах шубы. Зевнул, оглядываясь, и удивленно воскликнул: – Никак Оконешниково?! Ну, Митрич, тебе бы губернаторские эстафеты гонять!
– Да куда нам до губернаторских! – заскромничал Митрич, хитровато ухмыляясь в бороду, – мы – дюжевски, нам казенной платы нету, нам быстрей губернаторского надо поспевать… Так иль нет, Тихон Трофимыч?
– Так-то так, да не совсем, Митрич… Сначала сбрякал, а после спрашивашь – как? Коли сказал, на том и стой, не оглядывайся. Ладно, пошли, а то все нутро застыло.
Половой, только завидя Дюжева,
– Милости просим, Тихон Трофимыч, вот за этот стол усаживайтесь. Чего изволите?
– Чаю, чаю для начала, покрепче.
Не успели глазом моргнуть, а на просторном столе, накрытом чистой скатертью, уже пыхтел самовар, поблескивая на боках медалями и вензелями. Горячий, обжигающий чай пили с морозу в охотку – до обильного пота. Похрустывали белым комковым сахаром, закусывали мягкими шаньгами.
По сторонам оглядываться было некогда, и никто не заметил поначалу, как с краешку стола примостился, будто из-под пола вылупился, престранный человек. Длинноволосый, с жиденькой, уже седой бороденкой, одетый в немыслимую рваную хламиду, в которой уже нельзя было угадать, чем она первоначально была – то ли пиджаком, то ли поддевкой, то ли рубахой. Одну руку человек прижимал к груди и там, у груди, под грязным тряпьем, что-то едва заметно шевелилось. Боровой подозрительно потянул носом, принюхался и сурово глянул на неожиданного соседа:
– Ты бы, братец, переселился куда подальше…
От человека и впрямь так крепко припахивало, будто он явился из хлева, где убирал навоз.
– Я понимаю, господин хороший, – поспешно заговорил человек, обращаясь почему-то к одному Дюжеву, – прекрасно осознаю, что лицезреть мой ничтожный образ удовольствия не доставляет, но я прошу набраться терпения и выслушать меня. Окажите божескую милость в моем трудном положении. У вас глаза хорошие, я сразу увидел – хорошие…
– Ну?! – грозно спросил Тихон Трофимович и отставил в сторону блюдце с чаем.
– Понимаете, господин хороший, – заторопился человек, боясь, что его не дослушают и прогонят, – понимаете, по причине моей запойности и бедственного положения, я могу загубить очень близкое мне существо, которое ни в чем не виновато. Возьмите ее, она расходов никаких не требует, так, по малости, а вам радость большая будет. Я от отчаянности вынужден, но никто не берет, все смеются, а мне до слез жалко, что она загибнет из-за меня. Вот…
Человек разгреб на груди тряпье, вытащил маленькую кошечку. Она была абсолютно белой, и только на лбу, будто солнышко, маячило рыжее пятнышко. В дрожащих руках хозяина кошечка доверчиво выгнулась и прижмурилась, подняв розовый носик. Пушистый хвостик заплясал, изогнулся колечком и притих. Неверные, вздрагивающие пальцы с черными ободьями грязи под ногтями почесали ее за ухом, кошечка замурлыкала, и серое, изжульканное, как тряпка, лицо человека перекосилось – он всхлипнул. Но тут же переборол себя, заговорил по-прежнему торопливым голосом:
– Это все, что у меня от прежней жизни осталось, пусть живет, я-то погибну, а ее жалко…
– И какая она, прежняя жизнь, у тебя была? – спросил Тихон Трофимович.
– Долго рассказывать, да и не хочется. А была она, – человек задумался и выдохнул: – Счастливая!
– Врешь ты все, братец, – вмешался Боровой, – нутро у тебя печет и опохмелиться хочешь. А кошшонку ты не иначе где на улице подобрал и турусы нам на колесах жалобные разводишь. А?
– Правда ваша, но только наполовину. И нутро печет, и выпить охота, но я ее, дорогушу, так хочу отдать в хорошие руки – бесплатно, без всякой услуги. Я себе не прощу, если ее на что-то выменяю.