Ямщина
Шрифт:
Как сама завела в избу Митеньку, так сама и вывела его Феклуша, за руку, на крыльцо. Подняла голову, глянула на светлеющее небо, на котором тускло обозначились редкие звезды, прошептала:
– Пусть тебя Бог хранит, Митенька…
– Погоди, я… – начал было Митенька и осекся, потому как говорить было некому – мгновенно закрылась дверь, стукнул березовый запор и больше ни единого звука из избы не донеслось.
Митенька еще потоптался на крыльце и тяжело спустился по ступенькам. Зачерпнул полную пригоршню снега, остудил пылающее лицо и побрел прочь, не зная куда, оставляя за
По этим следам его и настигли Иван с Федором, когда он выбрался уже за околицу. Митенька, оглушенный переживаниями, даже и не слышал, как братья, оба на конях, вершни, сначала окликали его, а после, видя, что он не оглядывается, пустили бичи в дело – кони наддали, пробивая снег копытами до черной земли, и едва не стоптали бедолагу, махом догнав его. От конского храпа, а он раздался прямо над ухом, Митенька отпрянул в сторону, но сильная рука тут же ухватила его за воротник кожушка, вздернула над землей и шваркнула вниз, как кусок теста на сковородку. Он екнул нутром, попытался вскочить, но Иван, слетев с коня, уже придавил его ногой, наступив на спину. Митенька выворачивал голову, желая увидеть, кто его сшиб, но видел только голенище белого пима и потрескавшуюся полу старого полушубка.
– Слезай, Федя, бичик покрепче перехватывай, – голос у Ивана спокойный, даже ласковый, хоть и задышливый после скачки, – поучим жениха на семейную жизнь будущую… Чтобы дом свой знал, а через чужие заплоты не перелазил. Ну, чего мешкашь?! Сказал – слезай! Пори! По ногам! По ногам пори, чтоб думал, куда ими ходить!
Митенька хотел перевернуться, подтягивал под себя ноги, но Иван с такой силой прижулькнул его к земле, что не вздохнуть, а бич в руках Федора, взлетая и опускаясь, только посвистывал. Митенька не пытался больше вывернуться, не кричал, а молча, закусив до крови губу, терпел. А что ему еще оставалось делать? Не голосить же на всю округу, прося о пощаде…
Впервые в жизни били его старшие братья, да еще столь сурово. Знал Митенька распрекрасно – за что лупцуют, но душа смиряться не желала, голосила безмолвно от несправедливости и обиды. «Зарежу Марью, в первую же ночь зарежу, змею подколодную…» И едва только проскочила в горячей голове эта шальная мысль, как он ухватился за нее, будто голодный за краюху хлеба – намертво, не вырвать. Ведь все по-другому могло случиться, если бы Марья дорогу не перешла! Все из-за нее! Все! И Митенька уже не думал, что выбор-то маменька сделала, он уже тонул в своей ненависти к Марье, и ненависть эта была столь неистовой, что даже боль от бича ослабевала.
– Ну и будет, – остановил брата Иван, – поучили и хватит. Подымайся, жених, невеста ждет.
Митенька поднялся. Иван шагнул к нему, ухватил обеими руками за грудки, вплотную притянул к себе, раздельно, как молотком по наковальне, отчеканил:
– Родову свою грязью мазать – последнее дело. Не бросишь – хребет сломаю, – отпихнул с такой силой, что Митенька, запнувшись пятками, задом сел в снег. – А теперь домой побежали.
Братья – на конях, а Митенька – впереди них, трусцой, прихрамывая сразу на обе ноги, потянулись к деревне. На крайней улице Иван скомандовал:
– Федор, скачи вперед, чтоб
Так и до дома добрались.
На крыльце Митенька обмел пимы березовым голиком, потянулся к железному кольцу, чтобы открыть дверь, но Иван переиначил по-своему:
– Некого там делать. Шум да гам. Ступай-ка ты, братец, в подклет, и сам охолонешь, и нам докуки не будет. Ступай, ступай…
Митенька спустился с крыльца, толкнул низкую дверь в подклет. Здесь хранили солонину, тут же бочки с брусникой стояли, в углу лежали старые половики. На эти половики Митенька и улегся, вытянул ноющие ноги и закрыл глаза. Уснуть бы, заспать все, что случилось, но ничего подобного – сна ни в одном глазу не было. Дверь снаружи Иван запер на замок, подергал, проверяя – прочно ли? – и пошел, тяжело вздыхая, поскрипывая пимами по снегу.
Утром похолодало, но в подклете было еще не очень зябко. Митенька пригрелся на половиках, лежал и не шевелился. Вдруг откуда-то сверху донеслось:
– Митенька, а, Митенька, ты зивой?
Обернулся на голос и невольно разулыбался. Подклет был перегорожен стенкой из тонких бревен, но не вплотную до потолка – оставалась узкая щель. Вот в эту щель Гаврюшка и просунул свою головенку, таращил глазенки на любимого дядьку.
– Се молсис, Митенька, зивой аль нет? Я тебе санеску пинес, гоясяя, у бабуньки стыил.
Гаврюшка изловчился, перекинул ручонку через перегородку и уронил дядьке в подставленные ладони румяную, горячую шанежку. Митенька ее сразу же и в рот сунул – проголодался. А Гаврюшка, свесив головенку вниз, частил без перерыва:
– Бабунька говоит – тебя дезать тут до венца будут, а потом ты никуда не денесся… А тятя говоит – на Маске пахать мозно. Это се, весной запьягать ее станем? Я есе не видал, как на бабах пасут, посмотьим…
Развеселил любимый племянничек. Митенька смотрел на его шкодливую мордаху, и на душе становилось чуть легче.
– Ты не оборвись.
– Не, я тут есенку… – договорить Гаврюшка не успел, только глазенки округлил, головенку из проему убрал и загремел.
– Сильно ушибся? – спросил через стенку Митенька.
– Да не, тут солома… Ладно, посол я, а то хватятся – гьеха не обеесся…
Митенька снова улегся на половики, доел шанежку и долго смотрел на узкий зазор между верхним бревном стенки и потолком подклета. А ведь если бревно приподнять с одного края, можно его и из паза вывернуть. Митенька вскочил, нашел палку, и бревно легко подалось, вывалилось и неслышно упало на солому. Митенька протиснулся в узкую щель, перевалился на вторую половину подклета.
Злоба на Марью, неистовая, которая обожгла его еще там, за околицей, под бичом Федора, разгоралась так, что дрожали руки. Митенька закружился на одном месте и вдруг зацепился взглядом за старый ржавый нож с деревянной ручкой, который торчал в пазу. Выдернул его, толкнул вторые двери, не закрытые Иваном, и выскочил в ограду, а из ограды – на улицу.
Бежал он напрямки, через огороды, почему-то уверенный, что переймет Марью на улице – не в ограде ее дома, а в узком переулке, который откатывался от коровинской усадьбы к Уени.