Янтарная комната (сборник)
Шрифт:
Но, может, я слеп как крот и даже старого своего соседа Арсения Куликова толком не знаю?
Нет!
Правда — она не боится белого дня. Ее за пазухой, тайком, носить не нужно. А он как вор прокрался. Он выйдет, и я скажу ему. Хотя он не ко мне приходил, всё равно, я хозяин здесь. В моем доме должно быть чисто. Пусть забудет дорогу сюда.
Словом, я много хотел сказать ему. Складывая свою речь, я и не заметил, как он вышел.
Я догнал его на мостках.
— Постой, — сказал я, взяв его за локоть. — Ты зачем про Куликова? Врешь ведь
Афонин вздрогнул и вырвался.
— Ты, почтальон! — заговорил он. — За дверью стоял? А тебе-то что надо? И ты туда же? Одна шайка-лейка? Ладно, приедет Гуляев… Расчехвостит вас…
Пока я собирался ответить, он завернул за угол палисадника и исчез.
5
Да, я так и не успел ответить ему.
Слова, которые я приготовил, остались при мне. К ним прибавились еще новые. Возвращаясь домой, я пробирал Афонина без пощады, только про себя. Даже не смутился, наглец! Ведь я, как вора, поймал его, накрыл его ночные козни, а ему — хоть бы что!
Бывают же люди!
Хотел я пойти к Мелешко, выложить всё ему, но не решился. Тоже скажет, что я подслушивал. И еще, может, что я всего-навсего почтальон и лезу куда не просят.
Вот кто мне нужен, так это Савва. Сейчас же нужен. Но не поднимать же его с постели!
Пришлось разговор с Саввой отложить на утро. Однако он встал раньше меня. А Савву если дома не застанешь спозаранку, ну, тогда запасайся терпением, бегай, ищи его по всей Курбатовке. Побывал я и в правлении, и на пристани, и на рыбозаводе, — не нашел нигде.
Нет, этак ног не хватит. Да и некогда, пора отправляться на тони.
И вот я снова шагаю с сумкой. Ветер свистит, заносит песком кладбище. А за кладбищем, за крестами, сразу море.
Здесь, по краю суши, идти легче. Песок плотный, гладкий, как панель в городе. Море не дает ему просохнуть, два раза в сутки накатывается на берег, заливает до самого пригорка с крестами.
Идти хорошо, нежарко. Чистые, прозрачные ручейки текут из леса, да так бойко шумят, так спешат, словно море только их и ждет, только и недостает ему этих капель воды. Перескочишь через ручей, потом, глядишь, надо шагать, а то и перелезать через бревна, позабытые приливом. Бог весть где оторвались они от плота, — море и взяло их. Носило, отмывало, по кусочку очищало от коры и здесь вернуло земле… Много и другого приносит прилив. Ноги вязнут в водорослях, запутавшихся, как трос у неумелого корабельщика, а то уходят вдруг в мягкую пену. Она лежит на песке ровно талый снег, ветер дует на нее, раскидывает по берегу хлопья.
Слева лес, справа море, и ни души кругом. Слышно только, как ступают по упругому песку мои подошвы да как ведут между собой беседу деревья да морские волны. Сегодня ветер с севера, море шумит громко, — и лесу трудно с ним спорить.
Бывает, на берег выходит из леса медведь. Сейчас он сытый, человека не тронет.
Сосны качаются, а шума не слышно, — у моря голос погромче…
Под шум моря мы родились и выросли. Люблю
В мыслях у меня еще был Афонин, а тут, на берегу моря, я вдруг сказал себе:
«Не стоит он того, чтобы долго о нем думать. Ничтожный он человечишко, вот вроде той щепки, что болтается в за?води. Мечется она, толчется, а всё на одном месте: суша ее не берет, да и морю она не нужна.
Может, тот же Арсений утрет ему нос. Еще как! Услышит, какую напраслину на него возводят, соберется с силами и поведет нас в Зимние горы. Ничего удивительного.
Так или иначе, пещуру осилим. Быть не может, чтобы миллионы от нас ускользнули!»
Так сказал я себе, и на душе стало легче. Быстрее задвигались ноги. Вот и первая тоня. В хорошую погоду я застал бы рыбаков в лодке, выбирающих сеть, или на берегу, за разборкой и разделкой добычи. Сейчас промысла нет. Семга к берегу не идет, держится на глубине. Рыбаки, верно, в избушке, чинят снасть либо спят.
— Эй! — кричу я. — Почта! Почта!
Избушка в расщелине стоит, точно спряталась от ветра. Оттуда сбегает ко мне мальчуган в белой рубашке, принимает письма и газеты.
— Пиджак бы надел, — говорю, — простынешь.
Следующая тоня — Морозовка, в получасе ходьбы, потом через два часа Гусиная, а там Тимошкина, Лешачиха, Заручье. До Поползухи, где хозяином Арсений, добрался я вечером.
Над самым обрывом стоит его избушка. Деревья, сбегающие по откосу, хотят увлечь ее с собой, столкнуть, а она упирается, робко поглядывает на море двумя маленькими окошечками. Откос тут глинистый, Поползуху давно пора передвинуть на другое место. Сделали бы и нынче, да всё не хватает рук.
У крыльца, над столом для разделки рыбы, — седая голова Арсения. Он бросил молоток, подбежал, обнял меня, повел в дом.
— Ну, хохолок, — сказал я, — как живешь?
Когда-то волосы его были рыжеватые и топорщились, как петушиный хохол, а теперь он весь выцвел. Глаза были голубые, а сейчас водянистые и словно слезятся.
— Плохо, — отвечает. — Радио испортилось. На прошлой неделе, в среду, нет — в четверг, начали передавать об Антарктике — и на? тебе вот! Замолчало. В поселке Мирном, знаешь, шестьдесят четыре градуса мороза! И больше ничего не успело сказать, оборвалось что-то внутри.
Я положил на лавку газеты и спросил:
— А сам починить не можешь?
— Евграфушка, милый! Катушку надо перематывать! Я слепой как крот.
Золотой старик! Всё-то он умеет, одряхлел только. А хозяйство на тони ведет аккуратно. В избе культурно. Койка под чистым полотняным пологом, от комарья, в углу полочка, на ней вместо иконы будильник, стопка книг да лампа. С потолка свисает проволочный крюк, на него Арсений вешает котелок с ухой, чтобы не пачкать печной копотью стол. Койка пустая, на топчане тоже никого.
— Коротков где? — спросил я. — Письмо ему вот, из города.