Янтарная комната (сборник)
Шрифт:
Здесь Самохвалов рубил лес лет шесть или семь тому назад, пни успели высохнуть, посереть. Кое-где они совсем исчезли в молодой поросли.
Тучи вдруг разорвались, выглянуло солнце, и сразу всё переменилось. На маленьких елочках, на кустах малины заиграли паутинки. Серые пни сделались чисто серебряные. Березы, даже самые дальние, за домом Самохвалова, забелели резко, теперь их все, сколько есть по опушке, можно пересчитать. А дом смолокура — на самой середине широкой просеки, сложенный из толстых бревен, необшитый, без наличников на окнах, — тоже
Чу, дверь стукнула! И вон платок клетчатый над елочками плывет.
Плывет он над ельником, над пеньками, а мне вдруг вспомнилось, какие Анна прежде платки повязывала. Огнем горели! А в ушах сережки, — Самохвалов из заграничного рейса привез, молодую жену украсил. Звенели те сережки! Бывало, как зазвенит, стрельнет раскосыми глазами. Верно, ненецкая кровь в роду у нее была.
Теперь платок у тебя, Анна, простой, смирного цвета, бабий. Лет-то сколько прошло? Двадцать пять, или нет, двадцать шесть лет минуло с того дня, как она к моей жизни прикоснулась. Помню, Самохвалов привез ее из Ненецкого устья.
Бравый был парень Самохвалов тогда. Из-под козырька фуражки, украшенной якорем, вылезали кудри, точь-в-точь как у матроса Алешки. Плавал он на торговых судах, всё тело его разрисовано, на плечах и на груди сплетались змеи, а на руке, пониже локтя, парила птица и в клюве держала сердце, проткнутое стрелой.
Тогда моя Настасья была жива, и Анну я старался забыть. Да я видел ее редко. Я тоже плавал. На траулере в океане треску промышлял.
Анна подошла ближе, и солнце осветило ее теперь всю.
— Ты? Поздно ты сегодня!
— Замешкался, — сказал я, — на тоне у Куликова.
— Али с ним повадно?
— Дело у нас было, — ответил я.
Мы пошли рядом.
— Нету твоего? — спросил я.
— В деревне.
— Как рука у него?
— Так же, — сказала она.
Рука у Самохвалова висела плетью, когда он вернулся с фронта. Сейчас пальцы немного шевелятся. Фельдшерица наша впрыскивает ему новое лекарство, говорит, должно помочь. Но пока что работает Самохвалов одной левой.
— И долго ему лечиться? — спросил я.
— Кто его знает. Неизвестно.
— Ты не расстраивайся, — сказал я. — Незачем себя расстраивать.
— Жалко его, Евграфушка.
Мы сели на поляне, на нежарком припеке. Посреди поляны торчит старый черный пень. На нем нет следа пилы, — березу когда-то сломало бурей и она загнивает во мху, кора отстала и шуршит под головой, как набитая соломой подушка. А пень еще крепок. Нынче весной выросли на нем тоненькие побеги и оделись светло-зеленой листвой. И от корня побежали кверху опенки. В прошлый раз их было не больше полдюжины. Теперь эти грибы повзрослели, шляпки местами потрескались, ножки подогнулись. А маленьких стало больше, лезут они всё выше. Сейчас почти до самой вершины добежала цепочка малышей в желтых шапочках.
— Грибов много будет, — сказала Анна. — Говорят, урожай на них — к войне.
— Глупости, — сказал я.
— Хорошо, коли глупости, — согласилась она. — На болоте, на валу
Насчет вала я слыхал и собирался расспросить Самохвалова подробнее.
— Интересно, — сказал я. — Что за вал? Куда он может привести? Неужели до самых Зимних гор?
— До самых.
— Надо бы проверить.
— Зачем тебе?
— Как зачем? — отозвался я и приподнялся на локте. — Там, в горах, Куликов пещуру ломал. С моря ходу нет теперь, так, следовательно, отсюда надо. Москва камень требует. Может, мы миллионерами станем.
— Дай бог. Вал сухой, песок и камни. Ровно кто нарочно насыпал. Николай ног не замочил нигде.
— И далеко он был?
— До гор немного не дошел. Утверждает — идти свободно. Вал, как мостовая. Да ты что? Тебе-то нечего — помоложе тебя есть.
— Еще вопрос, — сказал я.
— Ишь ты, проворный какой! А сапоги вон — каши запросят скоро. Не ходил бы ты.
— Да ты что!
— Не ходи, — повторила она.
— Ты кто, Анна? — шутливо возмутился я. — Жена мне, что командуешь?
Она, жуя стебелек, с грустным смешком промолвила:
— Жалко тебя, лешего. Мотаешься ты, мотаешься на старости лет…
7
Шагая в Курбатовку, я обдумывал, как улучить время и наведаться в Зимние горы. Вал через болото, открытый мужем Анны, тянул меня к себе и тянул, так бы и двинулся туда сразу, не откладывая.
Завтра нельзя — «Колгуев» придет. С северного конца, из Ненецкого устья, почта хоть и невелика, а всё же есть, и мне надо быть на службе.
А вот потом попрошу у Шуры — заведующей нашей — два выходных подряд.
Есть пословица — дурная голова ногам покоя не дает. Может, моя и дурная. И права Анна — сапоги у меня на ногах каши просят, потому что у меня и так маршрут немалый, а я нет-нет да и сверх того отломаю конец. Так ведь не для себя же, для общества. Хотя, если по правде, то и для себя. Точильный камень, вполне вероятно, даст Курбатовке миллионы дохода.
Миллионы! В пути времени достаточно, чтобы представить себе нашу будущую, разбогатевшую Курбатовку. Да, тогда уж зажжется у нас лампочка Ильича! Не в обиду Зине, пригласим целую экспедицию изыскателей, покажем нашу реку таким специалистам, которые, может, станцию на Днепре строили. Не эту реку, так другую приспособим. Клуб приведем в надлежащий вид. Сейчас в нем обстановки, можно сказать, никакой нет — захудалая изба.
Тогда о нашей Курбатовке никто плохого не скажет. Напротив. Как начнем ломать пещуру да пустим в ход производство точил, — Вася Клюйков, наш радист, сразу напишет заметку. Он уже посылал в газеты материал о нашем колхозе и, бывает, печатают его, но только в Чернолесской «Северной волне». Не доросли мы, чтобы о нас центральная печать заговорила. Вот начнем точила сдавать — тогда другое дело. Не грех будет на весь Советский Союз протрубить.
Что же, я стану сапоги свои беречь и стоять в стороне? Ни в коем случае.