Январь 1944
Шрифт:
Вчера не успел и не смог записать - вернулся в гостиницу, падая от усталости; заснул на диване, не раздеваясь.
Был в Кировском районе. Там целые кварталы превращены в пыль.
Наступление на нашем фронте продолжается. Немцы, которым грозит окружение (в случае занятия Батецкой и Гатчины), отходят "в порядке эластичной обороны". Вчера в Доме радио видел человека, который только что прибыл из-под Шлиссельбурга. Говорит, что наши войска вчера рано утром пошли в наступление, продвинулись на семь километров и... не вошли в соприкосновение с противником. Немцы, надо им отдать
С моей поездкой, по-видимому, ничего не выйдет. Процедура сложная, "радисты" копаются. Тем временем фронт все дальше и дальше убегает на запад. А я 27-го, самое позднее 28-го должен быть в Москве.
В городе непривычно тихо.
Вчера вечером видел красные вспышки - где-то в направлении Пулкова. Но грохота, даже отдаленного, уже не слышно.
Был у ребят-детдомовцев на Песочной набережной.
Оттуда прошел на Каменный остров.
Ночевал в той самой палате, где лежал зимой 42 года, где умирал, оживал и ожил, где Марья Павловна и Екатерина Васильевна переливали мне - под вражескими бомбами (буквально!) - кровь.
Все изменилось неузнаваемо: ковры, кожаные кресла, портьеры на окнах...
Проснулся в пятом часу утра и уже не мог заснуть.
Часов в восемь пришла Екатерина Васильевна, предложила познакомиться с летчиками, которых рано утром привезли из полевого госпиталя. Их подбили где-то далеко за линией фронта, когда они возвращались с задания. Машину посадили, но сильно тряхнуло.
Пошел знакомиться. В палате, где когда-то лежали дистрофики (я там бывал у одного мальчика-ремесленника), за столом, выдвинутым на середину комнаты, сидели три богатыря. Впрочем, один из богатырей, самый главный, командир корабля, - не очень-то богатырь. Маленький, кривоногий, да еще с подбитым глазом. Пьют чай. На столе стаканы в мельхиоровых подстаканниках, печенье на тарелках, огромный кусок застывших мясных консервов (это их собственное - так называемый "бортовой запас").
Скромны, просты, но, пожалуй, слегка кокетничают этой скромностью и простотой.
Авария с ними случилась, оказывается, три дня тому назад, они уже успели отлежаться в госпитале, а все-таки еще очень заметны следы того потрясения (потрясения и психического и буквального, физического), которое им пришлось перенести. Все-таки очень-очень трогательно было слушать их рассказ (собственно, говорил один штурман, высокий, статный и красивый двадцатичетырехлетний парень, орловец) о том, как, поняв, что дело хана, они попрощались друг с другом и - зажмурились, ожидая последнего удара. Не верил, что конец, и не думал о смерти только один их них - радист Пущелацкий, самый молодой в экипаже.
– В нашем воздушном деле - так, - улыбается штурман, - або грудь в крестах, або голова в кустах.
Много курят. На столике у кровати надорванная сотня папирос "Казбек". Штурман то и дело ходит к этому столику, приносит по пять штук и раздает всем присутствующим: Екатерине Васильевне, мне, товарищам...
Видел Бор. Бродянского. Он отдыхает здесь, в санатории. Постарел, обеззубел, но почему-то кудрявый. Встретились в коридоре, он спешил, ехал с летчиками на фронт. Я сказал, что
– И я вас помню. Помню совсем мальчиком... И Белых помню.
Вчера вечером видел художника М., который зашел ко мне в комнату "представиться". Странная личность, похож на полотера, огромные черные усы. Но - как давно он рисует блокадный Ленинград, как тонко чувствует, понимает и любит наш город.
Сегодня долго бродил с девочками по острову (две Тани и шестилетняя Валя - та самая дочь буфетчицы, которая пела "Темную ночь").
Обошли все знакомые и незнакомые уголки.
На острове много детей, много детдомов, садиков и других детских учреждений. Батарей уже нет. И следов войны - явных следов - не видно. А вообще-то, если приглядеться, следы есть, и их немало: поваленные деревья, столбы, рябинки от снарядных осколков, засыпанные снегом воронки.
...Таня Пластинина ушла куда-то без спросу. Попала под обстрел.
– Бегу с Крестовского. Перебегаю мост, вдруг - бах!
– столб черного дыма. Женщину осколком - у меня на глазах... Вот так, как это дерево, совсем рядом. Лужа крови... белая пена... тут сумочка валяется, тут хлеба кусок, а в руке карточки зажаты.
Мне страшно стало, я побежала. А снаряды то тут, то там: бах! бах! бах! И с нашей стороны, с Каменного, разрывы слышны...
До угла добежала - тут милиционер стоит, участковый, он меня знает. Говорит:
"Бегите скорей, Таня. У вас там что-то случилось".
Ну, думаю, все кончено.
Прибегаю - вся стена со стороны Зимнего сада черная от земли. Карниз над нашими окнами сорван, стекла выбиты. Я кричу:
"Ма-а-ма-а-а!"
Никто не отвечает. Думаю: все убиты. Не помню, как наверх взбежала. И вдруг - в темноте - не вижу, а чувствую: мама! Идет и тоже плачет. А в комнатах, куда ни ступишь - битое стекло лежит.
Снаряд, который попал в санаторий, пробил высокую дымовую трубу так называемого готического домика. Сейчас из этой трубы идет дым. Дырка в трубе очень идет этому оригинальному стилизованному особняку, делает его еще более древним. Очень смешно, что стены этого дома были когда-то окрашены - под копоть.
На набережных стоят на распорках небольшие военные суда - катера, морские охотники и т.п.
В детском доме на Песочной, среди прочих, человек тридцать глухонемых детей.
Шести-восьмилетние дети не знают, что сейчас война, не знают вообще, что такое война. Те, что научились уже читать и понимать азбуку глухонемых, - другое дело. А эти беспечны, как только что народившиеся зверята.
Трогательно привязался ко мне четырехлетний, пышущий здоровьем глухонемой карапуз. Ворвался в кабинет директора и, весело мыча, кинулся ко мне и стал тереться головой, требуя ласки, весь какой-то сияющий, ликующий. И правда - совсем как медвежонок или двухмесячный щенок.
Устал дьявольски. Пишу невнятно, не то и не так.
Запишу завтра остальное.
Обстрелы еще продолжаются. Вчера обстреливали Охту. Ночью сегодня снаряды ложились совсем рядом - в Новой Деревне или, может быть, даже на Островах.