Ярослав Мудрый
Шрифт:
— Любо мне среди этого, — провел он рукой, и старуха улыбнулась, потому что редко ей встречались такие чуткие к красоте души.
— Красивый город, — добавил Какора, — но люд вельми странный.
— Почему же? — спросила Звенислава, приглашая гостей садиться за стол, за которым уже были яства и густые напитки в глиняных, радужной расцветки жбанах.
— А не меняют ничего!
— Видно, не хотят.
— Почему же не хотят?
— Потому как не верят.
— Купец — гость. Ему всюду верят.
— Да только не у нас. Тут доверчивых не осталось. Все ушли и не вернулись.
Второй раз слышал это Сивоок и никак не мог понять, что бы это означало.
— Бог вам нужен новый, — степенно произнес Какора, — христианский Бог все сердца склоняет в доверии.
— У нас есть
— Христианского Бога славит весь мир, — посасывая вкусный напиток, посланный, право же, не христианским Богом, разглагольствовал Какора, — эхо проносится между морями и лесами. А вы сидите в своем городе и — ни с места.
— А что нам?
— Богатство новое добыли бы.
— Нам своего хватит.
— Серебра-золота, дорогих паволок, сосудов.
— Все у нас есть: леса и воды, золото и серебро, хлеб и мясо, рыба и мед, воздух здоровый, земля щедрая, лес, дающий мед, воды прозрачные, жены красивые, мужи умелые, кони быстрые, коровы молочные, овцы с мягкой шерстью. Чего нам еще?
— Ну, «чего», — пережевывая копченого угря, сказал Какора, — человек должен быть человеком, как купец купцом.
— Вот и оставайся, а мы тоже останемся сами собой. — Звенислава кивала прислугам, одетым в длинные белые сорочки, чтобы подкладывали гостям, подливали им, сама же не прикоснулась ни к еде, ни к напиткам. На Ягоду, прошмыгнувшую через комнату, взглянула так сурово, что та исчезла мигом.
— У христианского Бога храмы вельми красны, — не в лад выпалил Сивоок, у которого глаза разгорелись от красок, и, наверное, впервые в жизни ему самому захотелось поколдовать с красками и сотворить что-то небывалое, невиданное доселе.
— Не знаю, какие храмы, потому что и наших богов жилье не хуже, — спокойно сказала Звенислава, — а только ведаю, что тому Богу первой поклонилась бабка нынешнего князя киевского [5] , а жена была коварной и неправой. Ибо когда пришли к ней послы нашей Древлянской земли да спросили, не пойдет ли она за князя нашего Мала, то не отказала она честно, а осыпала их хитростями, — дескать, люба мне ваша речь, мужа моего мне уже не воскресить, но хочу вас завтра перед людьми своими угостить, а сегодня возвращайтесь в лодыо свою, и лягте в лодье, и величайтесь, а когда утром пошлю за вами, то скажите: «Не поедем ни на конях, ни на возах, ни пешими не пойдем, несите нас в лодье». И так случилось, и понесли их в лодье во двор к княгине и бросили вместе с лодьей в глубокую яму, вырытую по велению княгини. А она еще и пришла, да наклонилась над ямой, и спросила: «Хороша ли вам честь?». А потом велела сжечь древлянских послов и засыпать землей.
5
…тому Богу первой поклонилась бабка нынешнего князя киевского — В 955(956) году Ольга посетила Царьград, была покорена величием греческой религии и приняла христианство.
— Потому что древляне убили ее князя, [6] — сказал Какора.
— Пускай бы не шел в нашу землю.
— Подать собирал.
— А почему должны ему платить?
— Потому что князь киевский.
— Так и пускай живет в Киеве и питается тем, что имеет.
— Мало ему. Земля велика.
— А мало, так пускай попросит, а не берет силой.
— Князь никогда не просит, он берет.
— Берет, так его тоже возьмут.
— Не усидите долго так. — Купец почти угрожал.
6
Потому что древляне убили ее князя — В 945 году Игорь Рюрикович пошел к древлянам и потребовал от них непомерно большую дань. Древляне во главе со своим князем Малом жестоко убили Игоря: его растянули между двух деревьев.
— Давно сидим и прочно. И никто не знает, где сидим.
— А вот я нашел.
— Может, нашел, а может, и нет, — Звенислава еле заметно улыбнулась кончиками губ.
— Вернусь в Киев — расскажу.
— Может,
— А что?
— Да ничего. Не выпустим тебя. Будешь с нами, город наш Радогость зовется. Живите себе. Жен вам дадим, хлеб и мясо, мед.
— Нет, нет. — Какора забыл и о еде, встал, нависая над Звениславой своей мясистой тушей. — Может, еще в жертву меня своим богам принесешь? Го-го! Какора не такой! Какоре никто не может повелевать! Какора — вольный христианин! А может, за мной целая дюжина идет? А?
— Ежели хочешь — уезжай. Не боимся, — спокойно сказала Звенислава.
— Поедем! Го-го! Айда, Сивоок! Благодарим за хлеб-соль.
В словах Звениславы прозвучало столько неожиданно зловещего, что и Сивоок, забыв о своих распрях с Ка-корой, забыв об очаровании радужностью жилья Звениславы, забыв даже про Ягоду, которая больше не появлялась, послушно встал, молча кивнул головой в знак благодарности хозяйке, пошел к двери следом за своим хотя и случайным, но все же хозяином.
Их никто не задерживал.
Спать расположились на торговой площади, Какора соорудил себе шалаш на телеге, Сивоок лег под телегой и уснул тотчас же, потому что впервые после смерти Лучука как-то оттаял душой и снова стал просто утомленным парнишкой, переполненным удивительными впечатлениями. Но и сквозь мертвую усталость проник ночью к нему сон; снилось ему, что снова переживает он сразу три смерти: смерть деда Родима, смерть Лучука и, что уже и вовсе нежданно-негаданно, смерть Велички, и плачет над всеми тремя смертями самых дорогих на свете людей, и слезы заливают его насквозь, он плавает в слезах, и не теплые они, а холодные, как лед, и он вот-вот утонет в них. Чтобы не утонуть, он проснулся. И в самом деле, он весь был залит холодной водой. Вода журчала из всех щелей в телеге, а по бокам, на открытом месте, лилась с темного неба сплошными потоками. Чьи-то руки тормошили Сивоока, он никак не мог проснуться, дождь для него все еще был слезами из тяжкого сна, а неведомые руки напоминали руки Велички. Молчаливо сверкнула широкая молния, вырвала из тьмы белое, словно мертвое, женское лицо над Сивооком, и лишь тогда он проснулся совсем и узнал Ягоду возле себя, услышал ее испуганный, встревоженный, озабоченный шепот: «Скорее, скорее, скорее!». Молча подчиняясь ее рукам, он выбрался из-под телеги, нырнул в неистовые потоки воды, зацепленный крепкой рукой женщины, побежал куда-то, наклонялся в какие-то приземистые двери, в которые вталкивала его Ягода, а потом стоял в сухой темноте; где-то яростно бушевала гроза, били молнии, гром раскалывал небо, но только не здесь, не в этой притаившейся тишине, где только биение твоего сердца да еще чьего-то, да обжигающее тело в насквозь промокшей одежде прижимается к тебе, толкает тебя дальше, дальше, в еще большую темноту, в еще более глухой уголок: «Сюда, сюда, сюда!».
Прижималась к нему, обнимала его; бессознательно, неумело он отвечал ей. Это были его первые объятия. Ее уста с горьким привкусом трав были на его устах, и на его щеках, и на глазах, а он, слыхавший об этом не только из глупых песен Какоры, пытался ответить ей, это были первые его поцелуи. Она что-то шептала ему, и он тоже шепотом отвечал ей. Оба пылали в страшном огне, оба были в этот миг одинаковы, хотя она уже испытала когда-то роскошь тела, а он еще не вышел за пределы детства, возможно, потому и она возвратилась в состоящие первобытной нетронутости; глаза ее теперь не тревожили хлопца, и она это знала, ей было мило только так, только чувствовать его рядом с собой, гореть, гореть, обжигать и не сгорать и не вспыхивать.
Так и промелькнула ночь в пьянящем борении их молодых тел. Рассвет проник сквозь высокие треугольные окошки, они увидели друг друга, утомленные и изнуренные, но радостные, увидели самих себя после бесконечных прикосновений, от каждого из которых вспыхивает кровь; они были в боковой каплице храма, вдоль стен стояли боги, оправленные в серебро и золото, боги в диких красках родючего и плодородного мира, на них посматривали Ярило и Мокош, бесстыдно нагие боги стояли вокруг этих двоих, в одежде, разметанной и расхристанной, ибо ведали всемогущие боги, что самого главного между этими двумя так и не произошло.