Ярослав Мудрый
Шрифт:
Их посадили ждать в портике Августея, послы здесь были в третий раз, они уже преподнесли императору богатые дары от Киевского князя, или архонта, как его называли ромеи; теперь должен был состояться прием, последний перед отъездом послов вместе с мастерами на Русь. Послы изо всех сил старались казаться важными, расспрашивали ромееев о здоровье императора, ромеям любопытно было знать про Киев и про загадочного архонта. Правда ли, что у него четыреста прислужниц? И что он никогда не сходит с престола? И даже естественную надобность справляет в чашу? А послы в свою очередь допытывались, своей ли смертью умер император Василий или помогли ему? Ибо где же это слыхано, чтобы два брата да мирно делили престол? Рано или поздно станет брат против брата, об этом же и в Священном писании сказано. И правда ли, что император Константин настолько злоупотреблял женскими утехами, что теперь не может сесть на коня, а уж коли ему нужно это сделать, то поддерживают его с двух сторон евнухи, а по всем улицам, где должен проехать василевс, подбирают каждый камушек, чтобы не попал под ноги коню, не встряхнул священную особу, не причинил ей новых болей?
Потом послов позвали во дворец скилы, что рядом с Триклином Юстиниана. В Триклине, на возвышении, покрытом багряницами, был поставлен большой трон
Русским послам, вошедшим в Триклин Юстиниана, открылась величественная и красочная композиция византийских вельмож, которые стояли вокруг императорского трона, будто восковые куклы, наряженные в богатые одежды; послов приветствовали, задали через препозита вопросы о здоровье и благополучии архонта Киевского Георгия, а также о здоровье послов, а также сообщили волю императора всех ромеев, после чего послы сели беседовать с василевсом, а все, кто их сопровождал, перешли в соседний зал; Сивоок, стесненный длинной неудобной одеждой, шел рядом с Мищилой, который, казалось, рожден был для дворцовой роскоши, горделиво задирал редкобородую физиономию, пытался вытянуть короткую шею, чтобы увидеть как можно больше, а возможно, чтобы показать себя, хотя и без того он возвышался над всеми на целую голову; они с Сивооком были почти одного роста, только Сивоок был гармоничного сложения, а Мищило напоминал Агапита: короткие ноги, короткая шея клеветника, туловище такое длинное, что когда Мищиле приходилось садиться, он чувствовал себя страшно неловко, ему все время хотелось куда-то упрятать хоть часть своего туловища. В конце концов, не имеет значения, у кого какое тело; хуже то, что Мищило в душе своей не отличался ничем добрым, а это особенно теперь тревожило Сивоока в связи с тем, что Мищило был назначен старшим над ним. Утешало Сивоока лишь то, что он возвращается на родную землю. Как там все будет? Что будет? Что бы там ни было, но увидит он сочные травы, навестит пущу, встанет над Днепром возле Киева, вспомнится ему все лучшее, что было когда-то, плохое тоже вспомнится, наверное; но пусть, лишь бы только была под ногами мягкая, теплая — родная! — земля. Он пройдет по ней босиком, как ходил когда-то в детстве. Весной и летом будет ходить он там босиком и будет носить мягкий легкий мех и белую льняную одежду, а не эти жесткие, шитые золотом, одеяния, которые напялили на него, чтобы провести во дворец, допустить к величайшим святыням, не спрашивая, хочет он видеть их или нет.
Потом был обед в Триклине девятнадцати акувитов. Царь возлежал с чинами за акувитами, а послы стояли сбоку. Когда же вошли все, кому надлежало присутствовать на трапезе, и было совершено поклонение василевсу, послы расположились за отдельным столом. Певчие храма святых Апостолов и Софии пели «многая лета» императору, музыканты и потешники развлекали василевса и его гостей, а в Золотом Триклине обедали люди русских послов, русские купцы, находившиеся в то время в Константинополе, и художники, которые должны были ехать в Киев, направляемые по высочайшему велению самого василевса, и во время обеда раздавались драгоценные блюда с апокомбиями и выдавались каждому по его чину послы получали в два раза больше священников и толмачей, а остальной люд — вчетверо меньше послов; для Киевского же архонта от василевса даровано золотое с драгоценными камнями блюдо. Константин радовался случаю показать свою щедрость, которая считалась первым признаком настоящего императора. Он расценил послов от Киевского князя как признание своего истинного величия; приятно было сознавать, что властелин земли, едва ли не большей, чем Византия, по своим размерам, обратился именно к нему, василевсу всех ромеев, попросил прислать мастеров для сооружения Божьего храма. Сорок девять лет сидели на троне два императора, но все это время Василий заслонял собой Константина, главой царства считался старший брат, он ходил в походы, вел войны, принимал послов, а на долю Константина все время оставались развлечения, гульбища, всякие прихоти, еще и теперь, состарившийся и обессилевший, думал он о том, как хорошо было бы покинуть Константинополь и умчаться куда-нибудь на охоту. Но изболевшаяся плоть не разрешала баловства, окаменело сидел он на торжественных церемониях, с горечью думал иногда, напрягая свой затемненный, опустошенный мозг, что после брата не сумеет свершить ничего благородного или достойного воспоминаний.
Но вот подвернулся случай показать свой государственный ум и превзойти даже покойного брата. Когда-то отец нынешнего Киевского архонта Владимир вынудил императоров выдать за себя их сестру Анну. Когда же они вместе с сестрой хотели послать на Русь еще и митрополита, Владимир отказался и самолично освятил на этот пост епископа-болгарина. Теперь Киевский князь еще только утверждается на престоле, следовало бы воспользоваться его неопытностью и шаткостью его положения. Император долго советовался с премудрыми своими евнухами, и решено было послать в Киев не только константинопольских умельцев каменных и художнических дел, не только щедрые дары, но еще и императорский хрисовул к князю, предлагая принять митрополита земли Русской, рукоположенного в этот чин константинопольским патриархом.
Хотя русские послы и не имели таких полномочий от своего князя, отказаться от императорского хрисовула и от чуть ли не силком посаженного на их корабль митрополита они не могли. Бывали же случаи, когда послов, проявлявших непослушание воле императора, ослепляли или казнили, — тут не действовали никакие законы, тут правили василевсы, да славится могущество ромеев!
Отправлялись в путь, оставляя солнце справа от себя. Сивоок был на корабле с Иссой. Ей было непривычно в пышной одежде, приобретенной
Но тот, кто решил возвратиться на родную землю, готов ко всему.
Год 1026. Листопад. Киев
Ярослав же седе Кыеве, утре пота с дружиною
своею, показав победу и труд велик.
Все произошло с непостижимой быстротой. Никто не успел даже ужаснуться, раненый дик летел на одинокого человека — ни отступить, ни преградить ему путь; десятеро не сумели уложить зверя, — следовательно, одному теперь оставалось пасть жертвой беспощадных клыков разъяренного зверя; князь стоял на горе, чтобы увидеть гибель дика, вышло же так, что сам должен был теперь погибнуть; зверь летел на него с отчаянным стоном, каждый его прыжок был словно бы черным криком, хриплое всхлипывание сопровождало этот неудержимый бег: «Жох! Жох! Жох!». Ближе, ближе, ближе — весь лес и весь мир наполнен только этим звуком. Ярослав уже и не видел самого вепря, только слышал этот обезоруживающий звук. Сознание не успело овладеть руками, сознание было поглощено вслушиванием в зловещий бег дикого зверя, но тело действовало самостоятельно, согласно выработанной привычке; уже ноги уперлись в покрытую мягкими желтовато-красными листьями осени землю, вся тяжесть тела переключилась на левую, неповрежденную ногу, правая рука потянулась к ремням копья, располагаясь поудобнее и понадежнее; человек изготовился встретить дика, у него оказалась уйма времени для приготовления, он еще успел втянуть ноздрями прохладный запах осенней листвы, влажной земли, набухшей от дождей коры деревьев, сладковато-тревожный запах погружения пущи в зимний сон — запах умирания. И от этого человеку еще милее стала жизнь, страх существовал теперь для него лишь в сознании; ни в руках, ни в глазах, ни в едином мускуле страха не было. Но разве мог знать об том вепрь? Он движим был одной лишь жаждой — устранить последнюю преграду на пути к избавлению, спасению, к жизни, и он пер на человека, чтобы поскорее сбить его, прежде чем опомнится он и опомнятся те, которые остались внизу вместе с их пугливыми собаками и холодным железом. Но человек, стоявший на дороге у дика, не принадлежал к простым людям. Еще с малых лет приучал свое тело в каждом его отдельном члене к действию точному и безотказному, и если сознание человека, несмотря на все его напряжение, не сумело справиться с неожиданной угрозой, плечи его налились упругой силой именно тогда, когда рука замахнулась копьем, а глаз направил эту руку так умело и безошибочно, что тяжелое копье прошумело и прорвалось к самому сердцу вепря, и зверь на полном скаку свалился на бок, судорожно загреб ногами, запенился, глаза его, стекленея, еще всматривались в широкую волю, которая так и не открылась дику, огромные зубы его еще были ощерены на Ярослава, но уже бессильно, не было в них прежнего блеска и мощи, — подернуты они были какой-то грязной желтизной, как всякая мертвая кость.
Ярослав через силу проглотил слюну, отвернулся от вепря, все в нем содрогалось то ли от пережитого испуга, то ли от радости. Снизу набежали перепуганные ловцы, тяжело дышал позади них толстый боярин Ситник, бежал молодой новгородский воевода Иван Творимович, княжеский шут Бурмака сбивал шуршащие листья задранными носками своих не по ноге огромных сапожищ, бежали еще какие-то люди, но князь никого не хотел видеть; припадая на искалеченную правую ногу, побрел сквозь заросли, махнул позади себя рукой, оставайтесь, мол, и займитесь добычей.
— Княже! — крикнул Ситник. — Куда же ты? На внутренностях погадаю!
Ярослав приходил в себя от недавнего испуга. Только теперь. Его тело сотрясалось от дрожи, стучали зубы, он весь взмок. Потянуло справить малую нужду. Стал под каким-то деревом, не разобрал, дуб это или береза. Господи, Господи, никто не должен видеть, как властелин иногда становится простым смертным человеком. Женам лишь дано знать эту тайну, пускай они и знают, но больше никто и никогда!
— Князюшка, — хохотал позади Бурмака, жалкий карлик, препаскудный болтун, набитый дурак, — а свиное ухо? Князюшка! А хвостик! Князюсик!