Ящик незнакомца. Наезжающей камерой
Шрифт:
VI
В шесть часов в вагоне метро, уносившем меня к станции Сен-Дени, на одной из остановок вошла пара, на которую я поначалу не обратил внимания. Женщина — лет сорока, с красным лицом, выцветшая грудастая блондинка, никогда прежде не попадавшаяся мне на глаза, — вперилась в меня, и, когда наши взгляды встретились, ее глаза нахально сверкнули. Не спуская с меня глаз, она наклонилась к своему спутнику, что-то сказала ему на ухо и кивнула подбородком в мою сторону. Я почувствовал, что бледнею. Эти люди говорили о моем преступлении. Под натиском их взглядов я попятился, толкнув нескольких человек, но не смел отвести взгляд в сторону. Наконец вагон остановился, я вышел с другими пассажирами на перрон и прождал, пропустив два или три поезда.
Добравшись до улицы Сен-Мартен, я вошел в каморку консьержки. Мадам Летор — маленькая, худенькая женщина с седоватыми волосами и звонким мужским голосом, поразившая суд на моем процессе, — сразу
— Ни дать ни взять кучка недотеп, мсье Мартен. Что они могут знать о жизни, если они никогда не задумывались о человеческих страстях?
Я спросил ее, как воспримут жильцы новость о моем возвращении? Ответ был категоричен. После того, что я сделал с Шазаром, сказала она, я превратился в пахана дома. Но несмотря на эти слова утешения, когда я поднимался по лестнице, на сердце у меня была тяжесть. Я думал о Татьяне, о ее нежной резкости и спрашивал себя, не это ли ощущение моего падения вынудило меня отказаться от более длительного пребывания под ее лучами. Я перепрыгивал через две ступеньки, боясь встречи с жильцами, а в результате между четвертым и пятым этажом настиг Фондриана из квартиры справа на пятом этаже, старика лет под шестьдесят, знавшего меня еще ребенком. Услышав мои шаги, он повернул голову, узнал меня и заговорил с доброй улыбкой, от которой мне стало так приятно, что я покраснел.
— Я рад тебя видеть, — сказал он, пожимая мою руку. — Я часто думал о тебе, о том, как тебе не повезло с этими тупыми присяжными.
Фондриан тоже свидетельствовал в суде о моем моральном облике. Но несмотря на его добрые намерения по отношению ко мне, ничто из его показаний так и не смогло прошибить присяжных. Из всего, что я знал о нем, у меня складывалось мнение, что если бы он сам был присяжным и судил бы кого-то другого, а не меня, то он был бы доволен осуждением на два года тюрьмы. На площадке пятого этажа я поблагодарил его за то, что он выступал в мою пользу, а он, вытаскивая из кармана связку ключей, посоветовал мне: «Теперь постарайся не делать глупостей и впредь остерегайся своего вспыльчивого характера». Я лицемерно пообещал ему это тоном, который впоследствии не вызвал во мне смущения, — настолько я был доволен тем, как Фондриан меня встретил.
Когда я вошел в столовую, брат полулежал на диване и читал книгу под названием «Лолита». Он поднял нос, заслышав меня, и объявил, что читает книгу, каких никогда раньше не читал, потрясающий роман. Я не проявил любопытства. Романы да и вообще литература меня не интересуют. Мишель, внезапно вспомнивший это, несколько мгновений молча смотрел на меня. «Это история сорокалетнего типа, ставшего любовником девочки двенадцати лет». Я не смог удержаться, чтобы не пожать плечами. Ты надрываешься на учебе, проглатываешь сотни и сотни александрийских стихов, ставящих на дыбы все твои чувства, а после погружаешься в литературу, идущую против всего, что ты когда-то учил. Именно это я и высказал брату. Теперь гоняются за малолетними девочками, а завтра, быть может, побегут за восьмидесятилетними старухами. Это писсуарная, мусорная литература, книги сумасшедшего дома — и этим ты наслаждаешься. А когда выйдет мировой бестселлер, действие которого будет целиком происходить в сортире? Мое возмущение рассмешило Мишеля, и я в конце концов тоже натянуто улыбнулся. Во мне есть пуританская струнка, часто присущая бедным людям, которые получили кое-какое образование и стремились обнаружить в науке, выбившей их из седла, ту другую, строгую науку, которой для них была прежде всего бедность. Мишелю не пришлось делить со мной и отцом наши денежные заботы, он был достаточно безразличен к материальной стороне жизни и учился по-дилетантски. Он снова заговорил о «Лолите» и, видя, что я снова завожусь, сказал, что в литературе, как и в прочем, нужно идти все время дальше во всех направлениях, что на одном из них мы наткнемся на стену, за которой разум приобретает неожиданную живость. Эти слова никак не вязались с его обычной беспечностью.
Вошла Валерия в кухонном переднике, повязанном поверх платья. Мой приход, по-видимому, ее не расстроил. Я извинился, что переехал раньше, чем рассчитывал. Она спокойно ответила, что все готово к моему переезду и мы сможем даже поужинать.
— Я постелю тебе на большой кровати. Обо мне не беспокойся, я привыкла спать на медной. А с туалетом утром как-нибудь устроимся.
В нашем доме, как и у Татьяны, все мылись над кухонной раковиной. Не переставая говорить, Валерия освободила часть стола, заваленного книгами и бумагами Мишеля, и накрыла на троих. Я предложил помочь ей, когда она возвращалась на кухню, но она с любезной улыбкой отказалась. Я дошел с ней до двери столовой, а когда обернулся, Мишель снова уткнулся в свою «Лолиту». В ожидании ужина я подошел к окну мансарды, выходившему в уже скрытый полусумерками внутренний двор. Из семи окон мансарды, находившейся напротив нашей, два были освещены, и за тюлевыми занавесками в них двигались тени. Если за время моего отсутствия жильцы не поменялись, то тени эти должны были принадлежать людям, которых я знал очень давно. В одной
Когда мы садились за стол, я спросил у Мишеля, не стал ли он коммунистом, пока я сидел в тюрьме. Он лишь отрицательно покачал головой, и тогда я рассказал ему о надписи, обнаруженной мною в кабинете: «Да здравствует К. Да здравствует Мао. Носильщик с нами». Он усмехнулся, видимо позабавленный, потом вновь посерьезнел и задумался. При упоминании Носильщика взгляд Валерии стал как бы жестче. Мне показалось, что этот псевдоним напомнил ей о какой-то, ускользнувшей от нее части жизни Мишеля, куда ей не было доступа.
— А сам ты не стал коммунистом? — обратился ко мне брат.
— Вовсе нет. В тюрьме ведь в самом деле выбиваешься из колеи. Там такие ощущения, что политика тебя вовсе не затрагивает, ну ни капельки. К тому же и до тюрьмы мне как-то не удавалось заинтересоваться ею. Мне казалось, что все это — изъеденные молью декорации, а важным была техника, электроника, атомистика и прочее, понимаешь?
— И все же, — заметила Валерия, — не будь у руля парней вроде Пинэ, нам жилось бы несладко.
— Заткнись, — оборвал ее Мишель. — Не пори чушь! Лично мне было стыдно за отца, за его чертовы политические убежденьица, эти убежденьица нашей среды мелких служащих, для которых правые — это мудрость, надежность, твердые деньги, старое время.
— Их политические убеждения ничуть не хуже убеждений твоих сосунков и твоих грязных юнцов! — бросила Валерия.
Ни Мишеля, ни меня не удивила ее вспышка. Сколько я знал Валерию, а может быть, и до нашего знакомства, она была антисемиткой. Помню, несколько лет назад среди учебников брата я обнаружил книгу Сартра с блестящими страницами, посвященными антисемитизму. С потрясающей точностью Сартр разобрал на мелкие части механизм антиеврейских настроений крупной французской буржуазии. Боюсь, что он, к сожалению, был плохо информирован. В подавляющем большинстве наши богатые буржуа прекрасно уживаются с буржуа евреями. Антисемиты в Париже — это главным образом торговые служащие. Дело не в том, что они расисты или строят из себя защитников религии, дело в том, что евреи для них — это их хозяева. К антисемитам относятся также и многие мелкие торговцы, которые раньше были приказчиками. Антисемитизм более или менее распространен и среди «вольных художников», а иногда и среди их детей, думающих или скорее повторяющих то, что говорят их родители. Корни антисемитизма лежат в слое магазинных приказчиков. Что касается Валерии, то, как я понял несколькими днями позже, это был особый случай. У нее из-под носа увели должность секретарши, на которую она претендовала, а досталась она какой-то кузине хозяев — двух братьев евреев. Так и случилось, что Валерия и одновременно с ней ее мать, надомная работница из Бельвиля, два ее брата, один — дорожник, а другой — механик, стали ярыми антисемитами.
Я спросил у Мишеля, что слышно о Депардоне, моем близком товарище по лицею, работавшем редактором в префектуре Сены. Мишель ответил, что совсем недавно встретил его мать, которая жила в нашем же квартале. Депардон пришел к выводу, что Франция тупеет, и в начале сентября уехал в Каракас. После ужина, часов около девяти, Мишель надел старый плащ и ушел, не сказав ни слова.
— Опять отправился к этим соплякам, — сказала Валерия. — Теперь он Носильщик. Носильщик! Смех да и только. Носильщик!
— Что тут смешного?
— Ну, ясно, ты же ничего не знаешь. Мне странно даже, что ты подумал о нем, когда обнаружил в кабинете надпись «Носильщик», оставленную каким-то коммунистом. Ты удивишься, когда узнаешь, что для некоторых людей «Носильщик» — значит немало. Я уже не раз в этом убеждалась сама, но то, что я увидела на прошлой неделе, было совсем новое. Брат Эмильены, моей подружки по работе, приехал в отпуск из Алжира. Сами они из Сент-Илер-д’Аркуэ. Так вот, возвращаясь от родителей, он остановился на пару дней в Париже. Сестра решила куда-нибудь сводить его вечером и пригласила меня. В общем, мы отправились на Сен-Жермен-де-Пре. Честно говоря, я никогда раньше там не была. Боже, ну и тоска! Ладно, когда мы прошли мимо всех исторических кафе, то попали в кабачишко, где под музыкальный автомат танцевали три пары. Лично я этих студентов на дух не переношу. На вид — настоящие придурки, но чего-то строят из себя, хотя в себе-то никакой уверенности, да и жизни боятся, в общем, смотреть противно. Короче, посидели мы там с полчаса, не успели даже почувствовать, что именно мы пили — водку или воду, — и убрались оттуда. Время было не позднее, едва перевалило за одиннадцать, поэтому мы болтались по бульвару, пока не увидели по другую сторону на возвышении террасу кафе. Как же оно называется, постой… «Ля Рюмри» — есть такое?