Ящик незнакомца. Наезжающей камерой
Шрифт:
Люсьен Лормье промотал свою долю отцовского наследства в азартных играх да на всякие кутежи. Но самое страшное, по мнению его брата, было то, что он продал свои акции СБЭ не членам семьи (отношения тогда у них были холодные). Лормье-старший никогда бы этого не простил, если бы после победы ему не понадобился его брат, участник Сопротивления, чтобы избежать неприятностей, связанных с его делами по Атлантическому валу.
Люсьен стал жаловаться на скупость брата, вынуждавшего его залезать в долги, когда с лестницы, ведущей на второй этаж, раздались детские голоса, и мадам Лормье, прислушавшись, быстро вышла. Я спросил у Люсьена Лормье, продолжает ли он свое поэтическое творчество.
— Я пытался вернуться к перу, но пятнадцать лет, почти полностью проведенных в министерском кресле, не прошли безнаказанно. Речи
Вернулась мадам Лормье, вид ее был настолько подавленный, что Люсьен встревожился.
— Что с вами, Матильда? Неужели великому Лормье вдруг стало так плохо?
— Ах! Бедный мой друг, какая неприятность! Валентина никак не может сделать перевод с латыни. Она просидела над ним все утро, вернулась к нему после обеда, но ничего не выходит. И репетиторша тоже, похоже, ни на что не способна. Не могли бы вы, Люсьен…
— Нет, нет! Когда я ей помог в последний раз, она получила единицу. Тогда не только мне досталось от ее отца, но и ей самой.
— Что же делать? Она должна сдать задание завтра утром.
— Конечно, неприятно. Господин Мартен, вы умеете переводить с латыни? Надо прийти на помощь детям-мученикам.
— Возможно смогу, если текст не слишком сложный.
Я тут же пожалел о сказанном, но мадам Лормье взяла меня за руки и торопливо, явно волнуясь, обратилась ко мне:
— Я уверена, что у вас получится. Какова благодарность! Валентина отстает по всем предметам. Знали б вы только, сколько забот! Муж очень строг, и он прав. Нужно, чтобы дети могли в будущем самостоятельно зарабатывать себе на жизнь. Сейчас же ни одно состояние ничего не стоит, самые богатые дети наиболее беззащитны. В прошлом году Валентине пришлось бросить греческий — совершенно ничего не выходило. Вы наше Провидение. Будет справедливо, если привилегии упразднят и вознаграждать будут только по достоинствам, но сколько волнений для родителей! У несчастной девочки никаких способностей к учебе, совсем как у ее братьев и сестер.
Не прекращая говорить, она повлекла меня к лестнице, ведущей на второй этаж, предоставленный детям. Бывший министр пошел за нами. Перед тем как открыть дверь, мадам Лормье заметила ему, что его присутствие в комнате для занятий нежелательно. Он же пропустил это замечание мимо ушей и вошел вслед за нами. Комната была большая, с двумя окнами мансардного типа, выходившими на ту же сторону, что и окна отцовской спальни. За белыми деревянными столами с ящичками, куда они складывали учебники, занимались десятилетняя девочка и два мальчика — четырнадцати и шестнадцати лет. Все трое с красивыми, приветливыми лицами, что не могло не удивлять, если знать родителей. В другом конце комнаты сидела за своим переводом Валентина, перед которой, закрывая ее от вошедших, стояла репетиторша, наклонившаяся к ее плечу. При нашем появлении дети уткнулись головками в учебники и тетради. Репетиторша — студентка лет двадцати, низенькая и толстоватая — повернула в нашу сторону пунцовое от напряжения мысли и беспокойства лицо.
— Люсетта, — сказала мадам Лормье, — возьмитесь вместе с Жан-Жаком за его задачу. Господин Мартен поможет Валентине с переводом.
Валентина — высокая девятнадцатилетняя девушка, красивая, крепкая, с тонким лицом, обрамленным разделенными на прямой пробор блестящими каштановыми волосами, — почтительно встала. Мы сели с ней рядом за стол, и под пристальным взглядом матери я взял в руки перевод. Прочитав текст от начала до конца и не обнаружив в нем особых трудностей, я определил, что Валентина сделала какое-то подобие дословного перевода, почти не имеющего отношения к тексту и так неумело построенного, что в нем нельзя было прочесть ни единой правильной или хотя бы понятной фразы. Почерком же ее, таким неуклюжим, словно писала девочка лет десяти, я был просто растроган. Я нацелился на первую фразу, но тут позади нас послышался хохот, и, оглянувшись, я увидел, что Люсьен Лормье лежит на животе, а два его племянника испытывают на нем приемы чекистов, Беатриса же — племянница — подпрыгивает от удовольствия, а репетиторша оценивает это зрелище несколько смущенно, но не без симпатии.
— Люсьен, — вскричала мадам Лормье, — как вы себя ведете? Вы сейчас же выйдете отсюда! А вы возвращайтесь на место! В самом деле, Люсьен, можно подумать, что вы нарочно не замечаете, как нам трудно с этими детьми.
Ученики вернулись за свои белые столы, а их дядя встал и попытался оправдаться.
— Полно-те, Матильда, ребята хотели поздороваться со мной. Что же тут странного? Я все-таки их дядя.
— Люсьен, прошу вас, выходите.
Он было смирился, но затем вдруг передумал. Лицо его зарделось, а глаза запылали гневом.
— Матильда, какой позор так обращаться с детьми — запирать в комнате на весь их законный выходной и не давать оторвать нос от стола! Вы их терзаете и отупляете! Это чудовищное тиранство. Их отец зарабатывает горы денег, а они были бы в сто раз счастливее в сиротском приюте.
Мертвенно бледная, мадам Лормье схватила деверя за руку и попыталась оттеснить его к двери, но тщетно. Он вырвался резким движением и подошел к Валентине.
— Валентина, через полтора года ты станешь совершеннолетней. Ты доставишь мне удовольствие, если бросишь твоих истязателей и переберешься жить ко мне. Ты будешь вставать каждый день в полдень, гулять, покупать себе платья, ужинать в ресторане, а после я поведу тебя на танцы, будем ходить в ночные клубы, и только один-единственный раз в год ты будешь посылать родителям поздравительную открытку на Новый год. А пока думай, что час избавления близится.
Он поцеловал племянницу в обе щеки и вышел, насвистывая. Когда он переступил порог комнаты, мадам Лормье спохватилась и произнесла жестким тоном:
— Ваш дядя — безумец, ничего не понимающий в современной эпохе. А правда такова, что наш мир рушится, и горе тому, у кого не будет ни ремесла, ни образования.
Я взял ручку Валентины и принялся исправлять ее перевод, объясняя попутно правила грамматики и синтаксиса. Язык этот я знал хорошо, так как вплоть до ареста постоянно подрабатывал, давая уроки латыни и французского. Когда Валентина не понимала, она робко смотрела на меня, не смея прервать, и я повторял сказанное. Мы сидели совсем рядом, почти касаясь друг друга, и я временами испытывал волнение при мысли о ее крупном девичьем теле, дремавшем в туманностях школьных мечтаний.
Последняя фраза перевода содержала некий эллипс мысли, и все мои попытки объяснить этот прием оказались напрасными. Она подняла на меня восхищенные глаза и, краснея, сказала вполголоса:
— В любом случае лучше написать как-то иначе. Учитель все равно поймет, что я не смогла бы разобраться в этом пассаже сама.
Я был тронут столь простым признанием, смирением, с которым эта красивая девятнадцатилетняя девушка соглашалась со своей участью школьницы и неуча. Покончив с переводом, я решил было заставить ее сделать его заново, без моей помощи, чтобы убедиться, что она все поняла, но чувство сострадания остановило меня. Я находил возмутительным, что родители принуждают ее учиться, несмотря на то, что она к этому не расположена и что сами они хорошо это знают, тогда как она могла бы блистать в чем-либо другом и достичь там успеха. Мадам Лормье вышла из классной комнаты, а я остался сидеть рядом с Валентиной. И тут, пока она переписывала перевод, я в нее влюбился. Я смотрел на нее и думал, что могу тут же умереть. Красивая, скромная, у нее был тот нежный блеск молодости, который уже исчез у Татьяны. Не хочу сказать, что Татьяна старая, но все же ей двадцать шесть лет, а это уже не свежесть. Валентина была чудом чистоты, грациозности, всего. В десять минут шестого я был уже очень влюблен. Какова бы ни была причина — хорошая или плохая, — о дочке Лормье думать нельзя. И в этом отношении в голове у меня не было ничего определенного. Меня опьянила Валентина, я вдыхал ее, пожирал то одним, то обоими глазами. Нарочно уронив карандаш под стол, я нагнулся и, пытаясь вроде удержаться, чтобы не упасть, ухватился обеими руками за ее ноги, от чего у меня потемнело в глазах, отнялись руки, подскочило сердце и что-то взорвалось внутри. Вынырнув на свет ее глаз, я наклонился над ней, делая вид, что читаю в ее тетради, придвинувшись щекой вплотную к ее волосам, ухватившись одной рукой за край стола и чуть касаясь ее груди через свитер. Дочка Лормье. Боясь окончательно потерять голову, я прервал тишину.