Ящик незнакомца. Наезжающей камерой
Шрифт:
Разумеется, Лормье не считает, что смерть волшебника — слишком высокая плата за метаморфозу его дочери. Но сама Валентина? Она, несомненно, слишком рассудительна, чтобы отягощать себя воспоминаниями. Я прошелся немного с Одеттой, и она поинтересовалась, доволен ли я работой, которую она мне нашла. Работа эта была далеко не такой серьезной, как у Лормье, но для моих амбиций достаточной. Больше всего мне не хватало Жоселины, ее тонкого и щедрого сердца. Если б я остался в СБЭ, то, думаю, несмотря на ее неказистую внешность, влюбился бы в нее.
— Передайте Жоселине, что я очень часто ее вспоминаю.
— Она к вам очень хорошо относится. Я очень рада за нее, нашу малышку. Она выходит за молодого химика, который живет с ней в одном доме.
Мы расстались, и я пошел домой. Там я обнаружил Соню Бувийон, беседовавшую с моей женой. Мы пригласили ее поужинать. Уже больше трех месяцев я не заходил к ним. Глядя на ее летнее платье, счастливое и мечтательное лицо, полные руки, я не без удовольствия вспомнил тот вечер,
— Татьяна уехала с мужем на машине, — ответила она на мой вопрос, касающийся ее дочери. — Ален получил отпуск на три недели. Первого июля он заехал за Татьяной в Тоннер, и они отправились в Италию, а я, после трех месяцев, проведенных в этом городишке, решила вернуться в Париж. Вот уже восемь дней, как они уехали, но я беспокоюсь за то, что будет впереди. В день их отъезда она мне сказала в нашей квартирке в Тоннере, пока он был, извините, в туалете: «Твой Ален — настоящий придурок». О! Я знаю, что она имела в виду. Парень-то красавец, всегда одет с иголочки, любит порядок, точность, знает цену своему слову, да и гордый тоже. Володя, такой гордый, что можно сказать: у него один корсет для тела, другой для голоса, а третий для ума. И вот я смотрю на него, слушаю, и он напоминает мне моего бедного Адриана — пусть он простит меня, если слышит, но только образованного, а вы же знаете, какой у мужчины серьезный вид, если он с образованием. Можно подумать, что он по жизни разъезжает верхом на коне и плюет на людей, которые топчут ее своими ногами. Как только они поженились, Татьяна виделась с ним раз в неделю, когда он приезжал по субботам в Тоннер. Меня дрожь берет, как подумаю, что они будут вместе жить три месяца, три недели в Италии, а потом в Париже. Что меня успокаивает, так это его глаза, даже не знаю, как сказать: такие у него горячие глаза, что обжигают лица женщин, да, лица, говорю я, но думаю при этом… И знаете, глаза моего зятя напоминают мне глаза одного человека, который жил в Харькове, а он был маленький такой, учитель, с большим твердым пристяжным воротничком.
— Тот учитель, что нанял Марьюшку себе в горничные?
— О! Я вам уже рассказывала?
— Да нет. Вы несколько раз начинали, но потом переходили на другое.
— Тогда слушайте. Учителя этого звали Пантелей Колышкин, и у него были такие глаза… А у нее, у Марьюшки, было красивое лицо, но она никогда не улыбалась, всегда смотрела зло, и такая была она крупная, такая сильная, что мужчины боялись с ней говорить, и, может быть, поэтому-то она и смотрела так зло. Я помню, как учитель встретился с ней в нашей лавке, чтобы договориться о работе. Марьюшка стирала наше белье во дворе. И вот она входит: руки растопыренные, красные, мокрые. Учитель такой робкий и ниже ее ростом посмотрел на Марьюшку, и глаза его запылали, а она потупилась, и он спросил, согласна ли она приходить к нему убирать каждый день в пять часов вечера. Она сказала, что согласна. А надо вам сказать, что муж Марьюшки оказался в плену в Австрии и никогда ей не писал, потому что не умел писать. У них был мальчик двенадцати лет, Володя, дурачок. Однажды вечером он захотел есть, поднялся к учителю и с площадки позвал свою мать. А Марьюшка вышла и столкнула его с лестницы, своего собственного ребенка, крикнув ему: «Пошел вон, свиное отродье». Назавтра, когда она пришла к нам стирать белье, мама спросила у нее, как ей работается у учителя. А Марьюшка отвернулась, на мать не глядит и отвечает ей: «Марья Степановна, вы не желаете, чтоб я стирала вам и мыла полы, ну так я уйду». Четыре дня подряд Марьюшка ходила прибирать у учителя, а соседи все следили и видели, что она уходит от него в десять часов вечера, и они говорили, что это, мол, позор для всей улицы. И вот, слушайте, на пятый день Марьюшка пришла, как всегда, в пять часов. А тогда вдруг наступила прямо летняя жара. Александра Гавриловна, старая тетка булочника, которая поднялась к себе прилечь на минутку, подошла к окошку подышать свежим воздухом. Да вдруг как закричит. На другой стороне улицы, в третьем этаже, в окне показался учитель, руками размахивает, а сзади подбежала Марьюшка, схватила его за шею своими ручищами и задушила его. Он подергался, язык высунул — и конец. А Марьюшка, я и не должна бы это говорить, но скажу — расстегнула платье и прижала его голову вместе с высунутым языком к своей большой груди, такой, как сейчас модно. Вот так умер Пантелей Колышкин, маленький тихий учитель с большим пристяжным воротничком.
— Ну и кино, но почему же она его задушила? — спросила Валерия.
— Она узнала, что у него есть еще женщина.
Валерия встала и, заметив, что нельзя же так всерьез ко всему относиться, пошла на кухню. Соня обратилась ко мне, понизив голос:
— Ох! Володя, мне так стыдно. Татьяна попросила меня зайти к вам и сказать, что она возвращается через две недели. Она хочет, чтобы вы приходили к ней.
— Да конечно же. С удовольствием.
Соня несколько мгновений молча смотрела на меня, как бы желая убедиться, что я понял смысл ее слов. Успокоившись, она жалобно вздохнула:
— Татьяна меня беспрестанно терзает. Да, вот еще. Я перед вами заходила к бедному Жюлю Бувийону. Он мне рассказал, что сжег рукопись, и это его так опечалило. Столько лет труда. Он дал мне честное слово, что доказал — Бог есть. Возможно ли это, Володя?
— Да, это правда, Бог есть.
— О! Я всегда сомневалась, но надеялась. Люди так хотят надеяться.
Переживая за дочь, переживая за саму себя, Соня расплакалась. К счастью, Бог быстро выскочил у нее из головы. Она начала рассказывать о бездельнике Родионе, который довел свою мать до нищенства, но сумел жениться на очень богатой невесте после того, как украл где-то икону и банку варенья.
Наезжающей камерой
I
Венчание состоялось в церкви Сент-Оноре д’Эйло. В круг основных гостей вошли семеро крупных заправил тяжелой промышленности, пятеро дворян, один министр и два генерала. Для свадебного путешествия молодые выбрали Египет, где и пробыли два месяца, по истечении которых оказались на улице Спонтини на обеде у родителей молодой жены, где всего собралось восемь человек. Комната была пустой, из мебели — только стол и стулья. Стены цвета холодильника — голые, только на самой длинной из них в уголке висела крошечная картина, на которой было изображено блюдечко с тремя вишенками на нем. Чувствовалось, что все это стоит бешеных денег. Мсье Ласкен, тесть, пятидесяти лет, с лысым черепом, со здоровым цветом лица, узкими седыми усами, по виду человек способный, изысканный, серьезный профессионал, смотрел на своего зятя со смущением, будто не совсем узнавал его, и боролся со внезапным ослаблением памяти, которое он связывал с головной болью, внезапно появившейся в начале обеда. Вот о чем он думал, и не без напряжения: «Красивый парень, пышет здоровьем, зубы неплохие, хорошо воспитан, имеет какой-то диплом, владелец сталелитейных заводов Ленуара, за ним стоит группа… нет, группы нет… Достоинств много. Короче, прекрасная партия и недорого мне обошлась, поскольку часть приданного находится в обороте на моих заводах. Мне кажется… Ну, то есть… красивый парень, пышет здоровьем, зубы неплохие…»
Сам того не замечая, он снова и снова перематывал тот же ролик, за каждым разом теряя несколько слов. Ему помнилось, что он замечал у своего зятя еще до свадьбы некоторые недостатки в характере, и он сейчас злился, что не может припомнить своих нареканий. От усиленной работы памяти на лбу выступили капли пота, а сердце тревожно сжималось при взгляде на молодого человека. Само имя Пьера Ленуара расплывалось в его отяжелевшей голове. Он чувствовал, как между ними утончается нить понимания, вот-вот она совсем порвется. Вдруг в голове раздался щелчок, и Пьер Ленуар как бы стал непроницаемым для его взгляда и ума. Этот переход от материального к нематериальному оставил ему только ненужную, застывшую форму. Успев все же почувствовать, что из его мира исчез зять, мсье Ласкен ощутил боль, поскольку был человеком, привычным к порядку, с обостренным чувством непрерывности. Он провел рукой по лбу, пытаясь прогнать болезненную тяжесть, вдруг возникшую над переносицей, и включился в разговор, который зашел как раз о Египте. Чтобы проверить свое странное открытие и в некоторой надежде, что чары развеются, он заставил себя задать герметичной форме Пьера Ленуара вопрос о пирамиде Хеопса.
— Это действительно здорово, — ответил Пьер. — Мы были там с Мак-Арделлом, ну знаете, знаменитый нападающий шотландской сборной по регби. Для меня — это один из самых выдающихся людей наших дней. Он прямо создан для этой игры. Помню, как раз там, у пирамиды, я не мог налюбоваться его походкой. Чувствуется, что у парня в ногах какая-то прыгучесть…
Мсье Ласкен видел движение губ, слышал звуки, но смысла слов уловить не мог. Он почти ожидал этого, но тем не менее очень испугался. Боль во лбу давила все сильнее и, казалось, овладевала им, погружая в какое-то оцепенение. Настойчивым жестом он еще раз попытался ее прогнать. Пьер наклонился вперед, чтобы взглянуть на Мишелин, свою молодую жену, сидевшую через три стула от него, и проговорил:
— Помнишь Мак-Арделла у Хеопса?
Мишелин с вежливой улыбкой произнесла «да», не выказывая особого интереса к воспоминаниям о Мак-Арделле. Слева от нее сидел друг ее мужа, Бернар Ансело, которого заботливо пригласила мадам Ласкен. Это был юноша двадцати четырех лет с приятным и серьезным, почти грустным лицом. В его взгляде, бесконечно добром, иногда вспыхивал воинственный огонь, будто он внезапно вспоминал, что ничему нельзя доверять. Он мало говорил и часто в глубине души восхищался женой друга. Он видел ее такой красивой, белокурой, румяной, так живо представлял себе гармонию юного тела — даже немного горько становилось оттого, что на такую радость и чистоту для него наложен глупый запрет. С другой стороны, он с удовольствием отмечал, что у Мишелин отсутствует то наивное и вульгарное тщеславие, которое так часто можно заметить у женщин на первых порах удовлетворенной любви, когда они ощущают на себе взгляд возлюбленного.