Ящик незнакомца. Наезжающей камерой
Шрифт:
— Полиция подозревает меня в убийстве Милу, — пояснил Шовье, когда Элизабет поинтересовалась причиной шума. — Я очень энергично заявил о своей невиновности, но такого рода аргумент могут счесть спорным.
— Но как полиция может подозревать тебя? Это бессмыслица!
— Не совсем. Охраняя честь своей племянницы, я будто бы задушил ее любовника при соучастии юного Бернара Ансело, который держал жертву за ноги. Мне очень неприятно то, что ты рискуешь быть впутанной в эту историю. Возможно, минут через пять этот полицейский вернется с подкреплением. Он не должен тебя здесь застать.
Подгоняемая Шовье, Элизабет оделась и спросила, уходя:
— До завтра?
Он ответил:
— Нет, ни завтра, ни послезавтра, ни на неделе. Позже.
Она хотела расплакаться, сказать, что это ужасно, но он нежно выставил ее за дверь.
У инспектора саднило лицо, его обуревала жажда
Пондебуа, бывший неподалеку с визитом, зашел на улицу Спонтини, но отклонил предложение остаться на ужин. Это было выше его сил. Никогда еще Ласкены не выказывали себя такими темными и убого-ограниченными, как в этот день. Ни политические события, ни литературные новости не интересовали их ни в малейшей степени. Настоящие животные — добрые, ласковые, но закрытые для всякой духовности. Только один пример из тысячи: его великий роман, выходящий в октябре, был предметом неустанного обсуждения всех хоть сколько-нибудь культурных людей. Газеты уже давали свои отзывы. У Ласкенов — даже и речи нет. Они будут вам рассказывать о моде, о грушах в своем саду, о своем друге Пьеданже, о спортивных соревнованиях, о своих мелких заботах, а о романе — ни единого слова. Покойный Ласкен тоже был не такой уже герой. Но он проявлял хоть подобие любопытства и имел несколько плоских, но твердых идей, за которые можно было бы зацепиться, чтобы начать спор. Красива эта бедняжка Мишелин. И изящество, и элегантность, но за этим томным видом, который она теперь на себя напускает, абсолютно ничего нет. А Пьер Ленуар все более мельчает. Став робким и забитым конторским служащим, он, кажется, растерял тот мальчишеский, но горячий энтузиазм дурака-спортсмена, который мог сойти хоть за какой-то смысл жизни. Что же до мадам Ласкен, то она не меняется. Она сохранила свою возмутительную невинность, не дающую ей соприкасаться с жизнью, что объясняет и беззаботность, с которой она пребывает в своих заблуждениях, и ее тоску по какому-то бурному и тревожному миру, закрытому от нее именно ее простодушием. Несчастные люди. Несчастная семья. В такой скучной компании только теряешь время безо всякой пользы для кого бы то ни было. Но как же забавно говорить себе, что эти вялые и нелюбопытные тупицы по иронии судьбы состоят в родстве с Люком Пондебуа, таким глубоким и тонким писателем, командором Почетного легиона в сорок девять лет и кандидатом в Академию. В этом сближении есть своя пикантность.
Инспектор, олицетворение правильности и достоинства, произвел довольно хорошее впечатление. Его левая рука, одетая в перчатку, держала вторую перчатку, жесткую и с растопыренными пальцами, напоминающую руку правосудия. Прежде всего он всех успокоил и вежливо извинился за то, что в интересах следствия вынужден задать несколько вопросов. В ходе допроса он сумел тактично, но недвусмысленно открыть все то, о чем мадам Ласкен, Пьеру Ленуару и Пондебуа лучше было бы и вовсе не знать. Впрочем, он не получил никаких сведений, которые смогли бы продвинуть следствие, и ушел, удовлетворенный единственно тем, что взял реванш над Шовье.
Удрученный мыслью о скандале, который не преминет облить грязью и его и, возможно, навсегда закроет перед ним двери Академии, Пондебуа рассыпался в гневных упреках. Он ругался, как дюжина извозчиков, употребляя самые нецензурные слова. Сначала он вцепился в Мишелин. Как она могла, сто миллионов громов и молний, спать (да, спать) с этим хулиганом, с этим мелким сутенером, который находился на содержании у старого дряхлого педераста? В наше время, если и предавались таким излишествам, то хоть умели это скрывать. Мишелин, в первый момент сконфузившись, взяла себя в руки и повела себя нагло. Внезапно приняв облик великосветской дамы, посматривая свысока, она уверенным голосом и лаконичными фразами дала понять кузену Люку, что он совершенно не вправе давать оценки ее поведению. Она не могла потерпеть того, чтобы он позволял себе делать ей замечания, даже если бы она: бросилась в обьятия шофера или садовника. Пондебуа задыхался. Проклятье, мое положение, моя репутация, мои связи, мое творчество, мои читатели! Мадам Ласкен чего только не делала, чтобы усмирить его ярость. Он перекинулся на Пьера, Ленуара, которого все эти открытия, казалось, уничтожили, и стал упрекать его в слепоте, дурости и бездеятельности. Впрочем, долго куражиться ему не пришлось. Ни слова не сказав и не взглянув в его сторону, Пьер поднялся и вышел. Решено, он собирает пожитки и немедленно покидает этот гнусный дом, еще содрогающийся от похотливых порывов его несчастной супруги. Он больше не может. Жалкая кровь Ласкенов сдержала свои обещания. Попав по недоразумению в семью сатиров и припадочных, Пьер спешил вырваться из нее.
Однако, оказавшись в своей комнате, Пьер отложил уход и принял решение просто развестись. Сидя на кровати, он немного помечтал о вновь обретенной свободе. Цена его не волновала. Он не держался ни за что, в чем, как полагают люди его круга, состоит счастье. Если понадобится, он будет работать своими руками. Лишь бы иметь возможность регулярно тренироваться и восстанавливать форму — и он будет счастлив. Но вскоре тщетность мечтаний о бегстве стала для него очевидна. Достаточно было представить себе, как воспримут отец и брат его решение начать бракоразводный процесс. Одним пожатием плеч они его похоронят. Он мог бы ослушаться их воли или подать на развод, не спросив их, но это были лишь теоретические возможности, которые он даже не стал рассматривать. Мысль о том, чтобы воспротивиться или уклониться, была совершенно абсурдна. Отцовская воля жила в нем, как хроническая болезнь. Он мог оценить размеры причиненного ею ущерба и сожалеть о них, но отделаться от нее он не мог. Стало быть, его планы насчет развода, которые могут разрушить замыслы его брата и мсье Ленуара, были чистой химерой. По правде говоря, он даже не посмел бы им их сообщить. Значит, жизнь будет продолжаться — адская, тошнотворная жизнь. Пьер открыл ящик комода, бросил взгляд на свои кроссовки, пощупал белую шерстяную футболку и шорты и спустился к ужину.
Пондебуа (он, естественно, остался на ужин) без конца расписывал последствия катастрофы, обрушившейся на их дом. Будет суд, Шовье на скамье подсудимых, Мишелин, ее мать и муж будут проходить как свидетели. Поклянитесь. Были ли вы знакомы с убитым? Встречались ли вы с ним? и т. д., и т. п. Все это попадет в газеты на первую полосу, и с какими пикантными подробностями! Может статься, и ему придется давать показания. Только этого еще и не хватало. За ужином Пондебуа почти ничего не ел, все более и более удрученный новыми, открывающимися ему перспективами. Спокойствие сотрапезников окончательно выводило его из себя. Не осознавая серьезности этого дела, они ели все подряд и не издавали никаких воплей отчаяния. Одна мадам Ласкен была слегка возбуждена, но по мнению Пондебуа, в совершенно недостаточной мере. К счастью, он не догадывался об истинной природе этого волнения. Несмотря на всю обеспокоенность, мадам Ласкен не могла подавить в себе какое-то пьянящее чувство, сродни веселью. Теперь ей незачем было завидовать кухарке или графине Пьеданж. Драма, лишь иногда ненадолго просачивавшаяся в ее жизнь, возрождалась во всей своей мощи, сгущенности, сложности и закреплялась намертво. Она одним глазом плакала, другим смеялась, а то и невольно смеялась обоими.
— Я удивляюсь вам, Анна, — говорил кузен Люк. — Вы, кажется, не понимаете, что вам грозит. Если только дамочку Элизабет Малинье обвинят в соучастии, что весьма вероятно, то вся история ее связи с Ласкеном будет вытащена наружу. И, конечно же, комичность усугубляется тем, что Шовье сменил своего зятя в постели этой шлюхи. Какая грязь, какой скандал! О, ваш брат может гордиться, что он дурак из дураков. В его возрасте пойматься на удочку такой дамочки, как это печально! К тому же в ней, в этой его Элизабет, нет ничего особенного.
— Вы с ней знакомы?
— Знаком ли я с ней? Да ведь она сначала положила глаз на меня, когда у нее о бедняге Шовье еще и мысли не было. Правда, она быстро смекнула, что я не глотаю наживку. Я же не настолько глуп. И если бы вдруг (допустим невозможное) я соблазнился на эту авантюру, все равно воздержался бы из уважения к памяти кузена.
Шовье пришел к концу ужина. Лицо у него было отдохнувшее, глаза ясные, и в голосе не звучало никакого беспокойства.
— Я проходил мимо, — сказал он. — Зашел с вами поздороваться и узнать, как вы тут живете.
Пондебуа со злобной иронией взирал на этого жалкого олуха, не видящего, какая угроза над ним нависла.
— Так вы что, ничего не знаете?
— Вы о чем? — любезно спросил Шовье.
Пондебуа хмыкнул, затем на одном дыхании и не без злорадства обрисовал положение, осыпал его упреками, приплел суд присяжных, приговор и остановился только у подножия гильотины.
— И вы ничего этого не знали?
— Да нет, я знал все, кроме, простите, суда. Ко мне сегодня заходил инспектор.