Ящики незнакомца. Наезжающей камерой
Шрифт:
«Первую машину я угнал в шестнадцать лет. Наш шофер научил меня на каникулах водить „бьюик“ отца. Я увидел, как какой-то тип остановился на Университетской улице и направился к табачной лавке. Я быстренько уселся в машину и погнал. Поехал по западной автостраде, туда, обратно, гнал на всю катушку, а потом бросил его драндулет недалеко от нашего дома, на улице Пасси. Большого кайфа я не получил. Чтобы как следует позабавиться, нужно быть в машине вчетвером или впятером, предварительно хорошенько поддав, а потом можно пореветь и покататься со смеху, обгоняя другие машины, да при этом еще и цепляя их. Надо сказать, что в те времена жизнь мне казалась довольно нудной. Я тогда поговорил с предками и объявил им, что учеба моя движется кое-как. „У тебя нелады с правописанием“, — заметил отец. „Я от этого не комплексую“, — был ему ответ. „Но все ж таки, чем ты собираешься заняться?“ — „Буду жить, как мама, за твои бабки. Устрою себе небольшую светскую жизнь“. Разговор на этом закончился, но из коллежа я ушел. И что меня стало беспокоить, так это то, что нудился я, как и раньше. Сидеть дома — нет, ни за что, там пустота, матери никогда нет, отец всегда на работе, как он говорил, ответственного работника. Старый шнурок. Я еще пешком под стол ходил, а он уже был ответственным работником. Хотя и тогда все было, как сейчас. Я оставался один с бонной и гувернанткой моей сестры флоры (что за идиотское имя), которая к тому же присматривала и за моей учебой. Эта мадемуазель была низенькой костлявой брюнеткой, от которой в доме не прибавлялось уюта. В один из четвергов флора спала (мне уже было двенадцать лет), и мадемуазель повела меня в кабинет поговорить о моем правописании, а я, чтобы учинить что-то возмутительное, запустил руку ей под юбку. Я ожидал, что она закричит или отхлещет меня, но она раздвинула ноги и, бледная, смотрела, как моя рука, скользнув по чулку к застежке, замерла на трусиках.
Как-то вечером мы все вместе — родители, флора и я — шли ужинать и встретили Эрмелена. Отец знал его немного, отдаленно, но на матери было красивое платье, и по глазам Эрмелена я понял, что он готов. Я это тут же учуял. Лицо, голос, размеры игрока в регби — красавец-мужчина лет пятидесяти, нагловатый, несмотря на всю его благородную внешность, я сказал бы даже, похожий на гуляку. У него неподалеку была вилла, и он пригласил нас на ужин на следующий день. Я сразу же отказался, а на вопрос отца, почему, ответил: „Мне не по душе башка твоего мсье Эрмелена“. И пока родители, изгибаясь, благодарили его за приглашение, я слинял в ресторан.
В Париже я продолжал видеться с Жерменом. У него были приятели, я их знал, но больше всех он любил меня. Мы угоняли машины и разбивали их где-нибудь. Жермен знал превосходные трюки для раскурочивания двигателей. Ночью мы нападали на одиноких прохожих и задавали им трепку. Как-то в полночь мы повезли одну девицу в лес Рамбуйе. Высокая блондинка, из тех, у которых все на месте. Мы с Жерменом не болтуны, она же только и ждала момента, чтобы раскрыть рот. Забеспокоилась она только однажды: „Далеко еще это ваше югославское кабаре?“ Жермен затормозил. Мы вышли втроем на узкую дорогу в самой гуще леса. Жермен начал с пары пощечин. Тогда девица задрала подол и сказала: „Вы этого хотите?“ И тут мы накинулись на нее оба, но били не сильно, а потом раздели, оставив на ней лишь туфли, и Жермен ударом кулака свалил ее в какую-то яму. Когда мы выехали на дорогу, она уже там стояла. Мы проехали метров двести, и он остановил тачку. „Щас повеселимся“, — объявил он. Девица, голая, побежала за нами. При свете луны ее было отлично видно. Мы же так тащились, что аж в животе заболело. Она бежала с раскрытой пастью, гребя обеими руками, и сиськи ее болтались по сторонам. А нас от смеха скрючило. Подпустив ее метров на десять, Жермен снова тронулся и опять проехал метров двести. И так три раза. В конце концов она упала на колени, сложила руки и завопила, заревела. Зрелище, скажу вам. В чем мы с ним разошлись, так это в том, что Жермен хотел бросить ее в лесу голяком на ледяном ветру. Неплохо быть шутником, но надо же и контролировать себя. Я настоял, чтобы вернуть ей ее тряпки, и он уступил.
Эрмелен, директор СБЭ, спал с моей матерью и постоянно приходил к нам то обедать, то ужинать. Отец же ничего не видел и ничего не знал. Мать могла бы носить на перевязи дюжину мужских членов, а он все равно бы ничего не заметил, надень он даже и очки поверх своего монокля. В один из выходных мы обедали дома с Эрмеленом, и мать вдруг сказала, что решила отправить флору в пансион в Нейи. А все потому, что одиннадцатилетняя дочка Эрмелена была в том же пансионе. Я-то флору не очень переношу. Хоть ей всего одиннадцать, но чувствуется, что это уже почти что женщина, вся такая неуверенная, а характер проявляется между ягодицами. Но все же. Я не выдержал и говорю отцу: „Ты что, больше не хозяин в собственном доме? Почему устройством флоры занимается любовник твоей жены? Да, да, любовник твоей жены. Разуй глаза! Это именно он. Но я против и заявляю, что флора в пансион не поедет“. Тут раздались страшные крики, даже флора, вшивотина малая, тоже заорала. Вечером я встретился с Жерменом и ни с того ни с сего все ему выложил. Никогда до этого я ни слова не говорил ему о своей семье, а он мне — о своей. Но у него, как оказалось, тоже накипело на душе. Семейка его была не из бедных — полдюжины слуг в Париже и столько же в доме на Лазурном берегу. Его мать — дама сорока лет, метр восемьдесят роста и соответствующая фигура, золотые очки — овдовела через год после рождения Жермена. Что касается мужчин, то они ее не слишком заботят. Ее опустошающая страсть — благотворительность, всякие там комитеты, собрания, конгрессы, забота о бедных. Все время бегала из одной комиссии в другую или разъезжала по заграницам, изучая жизнь бедноты то в Японии, то в Аргентине, а дома почти не бывала, а если и оставалась на обед, то всегда с целой сворой благотворительных матрон. Сколько Жермен помнит свое детство, он постоянно получал тумаки от слуг, которые в глазах его матери всегда были правы, поскольку одним из направлений ее благотворительности была защита достоинства людей подневольного труда. Вся эта доброта, эти благие намерения — он их просто не выносил. Когда я рассказал ему про Флору и пансион, он понял, что и моя жизнь не была гладкой. „Не бери в голову“, — сказал он. На следующий вечер он дождался с дружками Эрмелена возле его дома, и они так отходили этого прыща, что он восемь дней не мог встать с постели. Я же в тот вечер сидел дома с флорой и с Папашей — типа не очень хорошо себя чувствовал. С таким алиби не поспоришь, но и Эрмелен был не из последних дураков. Но все же выступать не стал. Однако после Пасхи флора в пансион не поехала. А мы с Жерменом продолжали наши развлечения. Как-то поздно вечером взяли с собой трех девиц, которых мы хорошо знали, и дернули в сторону П**, где Жермен подметил одну виллу, этакий богатенький домик с решетчатыми воротами, метрах в пятистах от села да еще и отделенный от него лесополосой. Когда наша тачка остановилась перед входом в эту хижину, нас осветила фарами быстро ехавшая машина, и мы подождали, пока она скроется. Жермен раздал инструмент — по большому молотку мне и девчонкам. Себе он взял фомку. Ворота открыли без труда. Над входной дверью дома пришлось повозиться, но и тут вышло без задоринки. Мы сразу же поднялись в ванную, на второй этаж. Ванна, раковина, зеркала, биде — все разлетелось на куски. Мы били и орали, как ослы. В спальнях расколотили трюмо, комоды, выливали в белье бутылки с хлорной моющей жидкостью, разрывали одеяла, вспарывали матрацы, подушки и все вместе помочились на ковер. На первом этаже нашли бутылку виски и выдули ее из горла. Было жарко, собиралась гроза. Девчонки расстегнулись, выставили груди. Малышка говорила, что никогда ей еще не было так клево. И правда, все было чертовски здорово. После того как мы разодрали картины и обои в гостиной, мы свалили в середине комнаты все, что нашли: посуду, фарфоровые и фаянсовые безделушки, стаканы, бутылки. Стали все бить и дошли до полного экстаза, но в это время появились жандармы с револьверами в руках. Нас завезли в тюрьму П**. Жандармы, тюрьма — все это было отвратительно. Поскольку у предков наших были длинные руки, дело замяли, тем более, что мать Жермена щедро заплатила за все побитое, но прокурор согласился закрыть глаза на определенных условиях. Пришлось Жермену уехать в интернат
…На этом заканчивался рассказ незнакомца. Завершив чтение, я принялся за поиски креста, который он собирался нанести под столом, если, как он сам предполагал, он сможет свободно выйти отсюда. Я опустил под стол лампу и обнаружил не без волнения, что креста там нет, а просто надпись, но сделанная уже другим почерком «Да здравствует К… Да здравствует Мао. Носильщик с нами». Все остававшееся до обеда время я напрасно пытался найти какой-нибудь знак, какой-нибудь след, который позволил бы добавить к прочитанной мною истории дополнительное звено. В четверть первого я должен был встретиться с Татьяной в баре на Елисейских полях. Она опоздала не пятнадцать минут и могла побыть со мной только четверть часа.
— Ну, рассказывай.
— Меня посадили в пустой кабинет пока найдется должность.
Мы быстренько проглотили по сэндвичу и пошли пить кофе в более спокойное место. Когда мы сели, Татьяна накрыла своей рукой мою, лежавшую на сиденье диванчика.
— Итак, ты сегодня вернешься к себе домой? Не извиняйся, Мартен, это не упрек, мне просто жаль. Я так хотела бы, чтобы ты остался жить у нас. От одного сознания того, что вот я возвращаюсь, а ты дома, я чувствовала, как меняется вся моя жизнь. Несомненно, рано или поздно мы стали бы спать вместе. Ну и что? Хоть я и не влюблена в тебя, уверена, мне бы это понравилось. Ты чистоплотный, крепкий. Мы с тобой были бы вроде муж и жена, хоть и не стремились и даже не думали об этом.
Я усмехнулся, слушая слова об этих туманных идиллических перспективах, мелькавших в ее красивой головке.
— Ты не говоришь об этом, но я-то хорошо знаю, что ты будешь все время настороже. В один прекрасный день ты поймешь, что завязла, ты оставишь меня один на один с твоей матерью.
— А потом вернусь. Видишь ли, Мартен, я боюсь за тебя. Трудно после двух лет тюрьмы точно знать, каким ты стал.
— Ты права. Я как раз думал об этом сегодня утром в автобусе. Чтобы снова вернуться в себя самого, нужно пройти испытание жизнью, общением с людьми.
— Верно. Человек как бы снова становится ребенком, которому приходится лепить себя по подобию тех, кто его окружает. А ты собираешься жить с братом, который мелкий негодяй да и вообще просто безразличный человек, даже не имеющий желания дать тебе хоть что-нибудь. Но, в принципе, жить-то ты будешь с Валерией. Она вцепится в тебя, потому что почувствует, если уже успела забыть, что ты мужчина надежный. Я ведь видела ее несколько раз, когда вы еще были обручены, и заметила, что у нее хватает и сердца, и здравого смысла, но она погрязла в мелочных заботах, в ничтожной зависти на работе и в разных там обидах. С ней тебя ожидает довольно приземленная жизнь, и это огорчает меня. Ты ведь знаешь, что со мной все было бы совершенно по-другому. Я привыкла открывать окна. Ну, пошли, уже пора. Проводишь меня?
Мы прошли пешком до улицы Франциска I. Я спросил у Татьяны, увижу ли я ее еще?
— Конечно, но вот когда? И ты, и я работаем, но в разное время, а телефона нет ни у тебя, ни у меня. Впрочем, захочешь ли ты видеть меня через два месяца?
Я запротестовал (как ты можешь такое подумать?) весьма твердо, потом мы шли молча, и я вспомнил, что в течение года до моего ареста мы виделись трижды. Разумеется, она была занята тогда учебой и заработками, но ее нынешние — более приятные — занятия оставляли ей не больше свободного времени.
Мы расстались у двери студии, где она должна была позировать для рекламных фотографий. Я хотел было поблагодарить ее за то, что она сделала для меня в эти два дня, но не смог вымолвить ни слова.
С двух до четырех я просидел у себя в кабинете, не видя ни души, и попытался упорядочить в голове условия задачи, поставленной рассказом незнакомца. Он позаботился о том, чтобы не оставить ни своего имени, ни фамилии, ничего, что позволило бы определить его семью, за исключением разве что имени сестры — флора — да сведения о том, что отец его — ответственный работник, носящий монокль. К тому же имя сестры могло быть вымышленным, точно так же, как и имя «Жермен». Не менее сложно было определить время, когда все это происходило. Истории этой вполне могло быть и четыре месяца, и пять-шесть лет. Все эти вопросы можно было бы без труда выяснить в отделе кадров, но я не мог себе это позволить, тем более, что приняли меня там без энтузиазма. Прежде всего, однако, важно было понять, не был ли автор рассказа мифоманом, или шутником, или литератором, а может быть, он хотел очернить чью-то безупречную личность. Не будь моя встреча с Татьяной такой короткой, все эти сомнения, возможно, удержали бы меня, и я не открыл бы ей впоследствии тайну ящиков.