Ясновидец:
Шрифт:
Если перелистать его дневники за этот период, можно заметить, что она все чаще посещает его мысли. Он ни о чем так не мечтает, как снова услышать ее голос, обращающийся к нему с другой стороны неизведанного, он тоскует по ней сильнее, чем когда-либо за все эти годы. Он любил ее с детства и продолжал любить всю свою жизнь. Другие женщины в его жизни — Соня Перейра и, позднее, Жозефина Смит не могли соперничать с нею. Он ценил их дружбу, он относился к ним с огромным уважением — они были матерями его детей. Но смысл жизни его по-прежнему составляла Генриетта Фогель. Ничего удивительного, что его обуяло беспокойство, или, может быть, он чувствовал
На колесном пароходе он пересек Онтарио и добрался до Миннесоты. Далее с караваном пионеров он миновал Северную Дакоту, Монтану, Айдахо и Орегон, пока осенью 1848 года он не оказался в долине Сакраменто в Калифорнии.
Говорят, что его привлекали слухи о золотых приисках. И он потом с гордостью повторял, что был так называемым сорок восьмым, то есть принадлежал к самой первой волне золотоискателей, прибывших в Сан-Франциско, а не к той гигантской волне, нахлынувшей сюда годом позже, в 1849 году, когда золотая лихорадка поразила всю Америку.
Он пробыл в Северной Калифорнии год. Вместе с еще одним искателем приключений, датчанином, они купили участок недалеко от Соноры. Но сотрудничество их распалась буквально через пару месяцев. В письме к дочери (формально адресованном семилетней дочери, но в еще большей степени, конечно, предназначенном для оставленной им Сони Перейры) он рассказывает, что датчанин постоянно жалуется, что всю тяжелую работу он должен делать один. Бэйрфут с его инвалидностью был совершенно не приспособлен к монотонному и тяжкому труду, связанному с промыванием золота. Но предприятие было основано на его деньги, он нес и все текущие расходы. К тому же датчанин несколько раз пытался его надуть.
Зимой он делает еще одну заявку на разработку месторождения в Диамонд Спрингс в Эль Дорадо. Он нанимает шесть индейцев, но месторождение оказывается бедным, у него возникают трудности с выплатой жалованья, и рабочие исчезают.
Есть еще несколько писем к дочери, написанные в эти годы. Он едет в провинциальный Лос-Анджелес, потом в Теннеси. В южных штатах его возмущают жестокие рабовладельческие порядки, он пишет письмо знакомому в Вашингтон, аргументируя необходимость немедленной отмены рабства. В Новом Орлеане он работает некоторое время в только что организованной школе для глухих, где могут учиться даже дети негров с нарушениями слуха. Вскоре он начинает присматриваться к северу. Вдоль восточного берега лихорадочно строятся железные дороги, и он следует их маршрутам.
Он снова приезжает в Нью-Йорк и начинает писать любовный роман — сохранился только небольшой фрагмент. У романа нет названия, и, как он сам говорил, написаны только пять глав из предполагаемых двадцати. Он перестает писать — нет стимула. Сюжетом романа, рассказывал он отцу, послужила жизнь Генриетты Фогель. Роман был написан в стиле, наводившем читателя на мысль о Стендале. Основная мысль — развитие знаменитой метафоры француза о «кристаллизации» любви. В сохранившихся десяти страницах из двух глав рукописи нет и следа горечи, текст буквально излучает тепло и веру в будущее, а также слепую веру в любовь, как символ победы добра над злом…
В марте 1854 года он, наконец, возвращается в Марта Винъярд после пятилетнего отсутствия. После этого он за всю свою жизнь всего дважды покидал остров.
Я знаю, что Бэйрфут до самой своей смерти был счастлив. Его дружелюбие и скромность питались как человеческой мудростью, так и гармонией, в которой он жил как с самим собой, так и со своим
Его привлекательность для женщин так и остается загадкой — казалось бы, внешность его должна была бы их отпугивать. Но любви, как известно, к лицу любой наряд. Может быть, их привлекало его просветленное спокойствие и надежность. А может быть, жажда того, что он не мог им дать: его любви. Любовь его принадлежала Генриетте…
На острове он со временем стал достопримечательностью. Его считали старым мудрецом, к нему можно было обратиться за помощью по любому вопросу. Я никогда не слышал, чтобы кто-то говорил о его уродстве. Для всех он был Бэйрфутом — учителем и дипломатом.
Что касается его способностей, то он держал их в тайне ото всех, за исключением ближайшего окружения. Похоже было, что он научился сознательно их отключать. Может быть, он стремился к тому, чего был всю жизнь лишен — к нормальности, быть человеком среди людей, и он обрел это бытие на острове Марта Винъярд, в культуре, ставшей его культурой — культуре глухих. Терпимость к отклонениям всегда была здесь на очень высоком уровне, даже среди слышащих. Бэйрфут к тому же достиг не только совершенства в понимании языка жестов, но и незаурядного мастерства в английской письменности. Сам он писал ногами, сидя. Теперь дар его уже не был необходимостью, у него были другие средства выражения. Он не нуждался в нем — наконец-то он принадлежал какому-то сообществу.
Но иногда все же он пользовался своими возможностями. Иногда он для забавы шептал что-то в нашем сознании, иногда читал мысли, чтобы поразить нас неожиданной шуткой. Но он был очень деликатен и никогда не касался чересчур личных предметов. Я помню, ходили слухи, что он умеет становиться невидимым, правда, он якобы прибегал к этому трюку только в присутствии чиновников, методистского священника и ирландского полицеймейстера. Даже после его смерти он был участником и главным действующим лицом самых невероятных историй, точно так, как Стортебеккер в Северной Германии или Дик Тарпин в Англии.
Что касается его способности становиться невидимым, то в детстве я сам пару раз был свидетелем этого феномена. Это было невероятно странно: вдруг он оказывался прямо перед тобой в комнате — за секунду до этого она была пуста. Как будто бы он сам решал, когда его должны видеть, а когда — нет. Можно было провести несколько часов на одном месте, например, в его кабинете или в палисаднике, прежде чем обнаружить, что и Бэйрфут тоже здесь: внезапно раздавалось легкое покашливание в кресле или у письменного стола, и только тогда ты замечал, что он тоже тут. Нет числа рассказам, когда его замечали, только когда он уже вас миновал — на дороге или в церкви. Объяснение этому явлению найти невозможно, а на мой взгляд — и неинтересно. Но это, по всей видимости, правда, что он, пользуясь своим даром, научился стирать в сознании других людей представление о себе самом.
Для меня он был в первую очередь прадедушкой, почти совсем обычным старичком, если не брать в расчет крошечный рост и закрытую маской нижнюю часть лица — но мы-то, те, кто жил с ним рядом, вовсе этого и не замечали. Мы восхищались его добротой и щедростью; мы все ужасно горевали, когда он ушел от нас. Это был один из самых добрых, дружелюбных и любящих людей, которых я знал когда-либо; он был всегда готов засмеяться. Иногда, правда, несовершенство мира, в котором мы живем, приводило его в отчаяние.