Ясновидец:
Шрифт:
Барнабю Вильсон улыбнулся. Мир, заверил он, скоро будет раем. Все идет вперед, развитие остановить нельзя. Через несколько лет вся Европа покроется сетью железных дорог, и они объединят людей так, что раньше об этом нельзя было и мечтать. Болезни будут побеждены, и рак, и оспа, и голод, неурожаи и войны. Если только навести порядок на фабриках и мануфактурах, можно продавать товары по их себестоимости, и каждый получит по своим потребностям.
В Америке есть место, продолжал Барнабю Вильсон, где живут почти одни глухие, у них свободное самоуправление. Это остров у берегов Массачусетса, называется он Марта Винъярд. Там и в самом деле почти все глухие, они разговаривают на языке жестов, и даже те, кто слышит, учатся говорить на этом языке. Английский у них второй язык. Если бы Эркюлю удалось
Тем же вечером они расстались. Вильсон направлялся в Сицилию, где у него была назначена встреча с итальянскими националистами. Он должен был познакомить их с новыми социалистическими идеями, чтобы они смогли строить свое государство на основе всеобщей справедливости, исходя из представления, что самое ценное на земле — это человек. Прощаясь, они оба знали, что это навсегда.
В сентябре того же года Эркюль Барфусс уехал почтовым дилижансом в Париж. Он решил поступить в школу, о которой рассказывал Вильсон — интернат для глухих на Рю де Мулен. Национальный институт глухонемых в то время был мировым методическим центром по разработке языка жестов. Эркюль приехал туда в конце месяца с письменной рекомендацией Барнабю Вильсона и был тут же зачислен. Именно тогда, в Париже, он сделал вывод, что возможности визуального преподавания далеко превосходят обычные, языковые. Он за рекордный срок выучил французский язык жестов, хотя использование для письма ног вместо рук создавало некоторые грамматические трудности. На всю жизнь останется он непримиримым противником немецкой школы, где упор делался на то, чтобы научить глухих читать по губам и использовать орган речи. Один эпизод, описанный им двадцать лет спустя, произвел на него особо глубокое впечатление:
«На одном из первых моих уроков я стал свидетелем следующих событий. Преподаватель, ученик известного специалиста по грамматике Сикара, демонстрировал представителю Французской академии выдающиеся возможности метода. Стоя за кафедрой, он диктовал текст — по-моему, это был отрывок из Гюго — на языке жестов. Учащиеся сидели в разных концах зала, так что они не могли заглядывать в тетради друг друга. Учеников было пятеро — четыре мальчика и одна необыкновенной красоты девочка. По мере того как он диктовал, ученики записывали «произносимый» им жестами текст на пяти языках, поскольку все они были различной национальности. Девочка писала на латыни, а мальчики — на французском, немецком, итальянском и английском. Представитель академии был просто ошарашен результатом. Он, разумеется, знал, что знаки изображают не буквы и слова, а понятия, и, если тебе понятно значение жеста, понятие это можно выразить средствами любого языка. Но что поразило его тогда — и меня не менее, чем его — это уровень языковой подготовки учеников, заметно превосходящий средний уровень во французских лицеях».
В Париже он также понял, что грамматика универсальна, что ее можно воспринимать как глазами, так и любым другим органом чувств:
«Преподаватели и учащиеся между собой использовали знаки изобразительные (огонь и лошадь — первые узнанные мною слова), знаки, передающие движение, указательные и произвольные. Множественное число обозначалось повторением основного знака, определенные формы отличались небольшим кивком пальца после слова, глаголы спрягались во всех временах французского с помощью различных знаков для настоящего времени… все эти премудрости я, конечно, узнал давно, когда учился читать, но теперь только глубоко понял их содержание, всеобщую связь, сокрушившую мои представления о мире. Я, например, понял, что на языке жестов даже могут возникать диалекты, а идиомы глухонемых — это тот универсальный язык, о котором человечество мечтало с незапамятных времен».
В Париже он прочитал свою первую молитву на языке жестов, Отче наш, вместе со школьным капелланом и ректором.
Он жил в интернате полгода, но и после этого поддерживал переписку со многими учителями, и школа навсегда осталась близка его сердцу.
В марте 1838 года он закончил обучение. Теперь он в совершенстве понимал язык глухонемых. Любовь по-прежнему составляла основное содержание
Его ждал другой материк, другая жизнь. На острове Марта Винъярд — об этом острове рассказал ему Барнабю Вильсон.
Постскриптум для фрекен Фогель
и других заинтересованных лиц
В древнеегипетской письменности любовь символизировал странный, состоящий из трех частей иероглиф: кирка, рот и мужская фигура с рукой, приложенной ко рту. Ранние египтологи задавали вопрос, не была ли для фараона любовь своего рода работой, требующей определенного инвентаря и терпения, как у садовника? Или, может быть, любовь вообще не существовала до того, как было сформулировано само это понятие? В шутку предполагали, что любовь у древних египтян помещалась в груди, и из боязни выпустить ее со случайным словом следовало прикрыть рот рукой.
Может быть, фрекен Фогель, в этих представлениях что-то и было — египтяне первыми поставили знак равенства между сердцем и любовью. «Мне сердце искушает голос брата» — эти слова поэт вложил в уста женщины. Любовь живет в сердце, а голос — это своего рода инвентарь, орудие, открывающее сердце. Терракотовые вазы и свитки папируса повествуют нам, как человек теряет сердце или как сердце разбивает неразделенная любовь, и боль эта нестерпима.
В конце жизни, когда Эркюль Барфусс завершил свое нескончаемое духовное путешествие, приведшее его в самые интеллектуальные салоны Америки, он написал письмо одному из своих внуков, защитившему как раз диссертацию по классическим языкам в Гарварде: «Иероглифическое письмо, как тебе известно, наиболее совершенное из всех видов письменности, поскольку в одном и тем же символе оно отражает и зрительный образ, и абстрактное понятие. Иероглифы — истинный алфавит глухих».
В своих записных книжках он замечает, что впервые болезнь, как метафора любви, возникает в «Песне песней»: «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви», — восклицает царь Соломон. И тема эта красной нитью проходит через века любовной поэзии. Вместе с мыслями Платона она составляет основу нашего восприятия любовной страсти.
В «Симпозионе» Платон рассказывает такую историю о происхождении любви:
В древности не было ни мужчин, ни женщин, а некий сплав того и другого: два лица, четыре руки и четыре ноги, и так далее. Они были соединены спина к спине, поэтому могли передвигаться как вперед, так и назад. Некоторые состояли из двух мужских половин, другие — из двух женских, но большинство было наполовину мужчиной, наполовину женщиной. Эти древние четвероногие люди, рассказывает Платон, настолько стремились к власти, что представляли угрозу для богов. И тогда Зевс решил разделить их пополам, чтобы таким образом уменьшить их силу. Так появились мужчины и женщины.
Но, отделенные друг от друга, половинки жаждали воссоединения. Так объясняет Платон, а вслед за ним и Бэйрфут, феномен любви: жажда срастания.
«Каждый из нас всего лишь половина человеческого существа, — пишет он, — простое наслаждение любовным актом не объясняет силы чувств любящих. Любовь — это поиск утраченной половины, вечное стремление слияния с нею».
Для нашего предка, фрекен Фогель, это утверждение было истиной, сравнимой разве что с фундаментальными законами природы: в последний год жизни в Европе он услышал голос Генриетты Фогель, и этот момент стал поворотным пунктом в его жизни. Убеждение, что любовь продолжается и после смерти, изменило его в корне. Ненависть и жажда мести исчезли в одну ночь, как и его безграничное горе по невосполнимой утрате.
Мой отец, Джон Бэйрфут, много раз рассказывал мне эту историю на языке жестов. Движениями рук, обозначавшими любовь — ладони, мягко прижатые к сердцу, и вечность — правый указательный палец выписывает направленную вправо же горизонтальную спираль, он объяснил мне, что Бэйрфут был совершенно убежден, что встретится с нею за пределами земной жизни. Ничто не могло поколебать его в этой вере, и до самой смерти он считал, что любовь так же неуничтожима, как материя. «Как материя преобразуется в энергию, — замечал он, — и энергия в материю, так и любовь, неподвластная тлену, продолжает свой путь в вечности».