Ястреб из Маё
Шрифт:
Вокруг маленького городка, крыши которого приобрели под прямыми лучами свинцовый цвет, не отыскать и пятнышка зелени — ни одного вновь посаженного дерева, ни одной свежевскопанной, радующей глаз клумбы: из-за суровости и резкости климата этот обездоленный край, где и весна запаздывает, и ее блага, как перезрелый плод, снимают не вовремя, тащится в хвосте у всех времен года, и характерны для него лишь желтые, лысые склоны, облезлые леса да необитаемые, похожие на ржавое железо кусты.
При нынешней преждевременной жаре горы с пятнами снега на вершинах и шелудивыми, обезлесевшими (или это только так кажется) склонами напоминают бесплодную скудость терриконов гигантских шахт, а придавленная желтая трава — злосчастную индустриальную зону с ее пустырями, угольными кучами, густо заселенными долинами и загрязненными водами; все усиливает впечатление нищеты и низменной утилитарности: обилие электрических столбов, беспорядочное переплетение проводов, уродующих пейзаж, обезображивающих
Швейцария, с ее первоклассными панорамами, разрекламированными озерами и горами, прославляемыми разными бойкими синдикатами, с ее аккуратненькими проституточками представлялась ему торжеством жизни, попирающим эту расшатанную, обесцвеченную, прокуренную провинцию, которую он едва узнал после двухнедельного отсутствия; понадобилось время, чтобы он к ней вновь притерпелся. Сейчас же все казалось ему здесь мелким, изношенным, жалким; то, что тут принимают за горы, всего лишь скромное нагромождение холмов, издревле преувеличенных детски наивным воображением. Отели Нового мира с их кондиционерами изгнали из его памяти леса Старого мира, где в мистической бедности протекло его детство.
По ту сторону сада какая-то повозка проезжает улицей, скрипя, словно колесница смерти: в этот час послеполуденного сна ни одной живой души во всем городке, зажатом между крутыми склонами. Лишь через определенные интервалы раздается скрежет пилы да майские птицы (не издавая ни звука), прыгая по краю желоба, стучат по нему коготками как раз над его окном. Внезапно издали раздаются резкие крики: дети выбежали из школы — перемена. Колокол — что это — мэрия, школа, церковь? — три удара, три протяжных, раздельных, зловещих удара, покорных судьбе, как то мертвое время, которое они отмеряют и дают о нем знать из долины в долину, из городка в городок, три одинаковых, неизменных удара, неотвратимых, как похоронный звон, бессильных перед глухой, медленно надвигающейся катастрофой, которая засасывает их и влечет за собой к гибели; три удара из безмятежной вечности, душераздирающей, как кладбищенская безмятежность, и вот, словно вызов, их подхватывает где-то в доме, скорей всего в кабинете, хрустальный звон часов, деловитых, бдительных, неутомимых, как сам мосье Бартелеми. Три быстрых, коротких позвякивания сразу берут все в свои руки и уж ни за что ничего не упустят, чего бы это ни стоило, раз так решено, — с барабанным боем, коли на то пошло. Три маленьких ударчика, направляющие мирские дела, успокоительные и недолговечные, как все, идущее от легковерия, которое быстро приходит к концу. А затем, напоминая о вечном покое, обнажая всю ничтожность этой глупой хрустальной живучести, снова звучат три медленных неземных удара, будто связанных и с бессмертными скалами, и с высоким одиночеством волнисто очерченных гор четвертичного периода, где эра часов может быть исчислена всего лишь несколькими миллиметрами эрозии.
У садовой калитки послышался звонок, наваждение исчезло,
Мадам Бартелеми несколько раз в неделю принимала дам своего прихода, устраивая вместе с ними филантропические пикники и распродажи. Немного погодя постучали к Жозефу в комнату — это была сама мадам Бартелеми, вид у нее был таинственный.
— Вас спрашивают, Жозеф. — (Первое время она называла его не иначе, как Жозеф-Самюэль, — комбинация эта раздражала его еще больше, чем его обычное имя, с которым он в конце концов примирился.) И добавила, доверительно подняв брови и как бы возвещая нечто ошеломляюще-постыдное: — Это ваш брат… — А заметив, что Жозеф недовольно нахмурился: — Нет, нет, успокойтесь, по-видимому, ничего серьезного… — Потом ее лицо приняло выражение вполне естественного соболезнования — Я и не знала, что у вас брат такой… в общем, много старше вас.
— Ему всего тридцать лет, — сказал Жозеф, — но, видите ли, тридцать лет в лесу…
«Что же это за тридцать лет, бог ты мой! — подумала мадам Бартелеми. — Эти пастухи — настоящие волки!» Жозеф в ярости пошел следом за ней. «Этого еще откуда нелегкая принесла — только его и не хватало…»
Вход в коридор целиком загораживал Абель, вырядившийся, навьюченный, волосатый, но, чудо из чудес, фуражка снята с головы и кажется крошечной в огромных, как кирпичи, ручищах. Жозеф стиснул зубы. Он ждал неизбежного: «Здорово, Жозеф! Как ноги таскаешь?» и приготовился поставить этого мужлана на место, как вдруг вспомнил, что вот уже четыре месяца не видел матери, и это тотчас отбило у него охоту грубить брату, тем более в присутствии мадам Бартелеми.
— Что случилось? — спросил он, символически троекратно прикоснувшись щекой к щекам Абеля с таким ощущением, словно облобызал терку.
Гигант смотрел на него, мотая головой и твердил: «Ах… ах…» — как если бы Жозеф совершил какой-то проступок, а он собирался его наказать.
— Ну чего разахался, — выйдя из себя огрызнулся Жозеф, — говори, в чем дело…
— Я вас оставляю, — вежливо и сочувственно сказала мадам Бартелеми. — Располагайтесь с братом в малой гостиной.
— Проходи… — буркнул Жозеф, показывая головой на дверь в гостиную, но не двигаясь с места. Мадам Бартелеми наконец удалилась. Абель все еще раскачивал головой, уставившись прямо в глаза брату, и твердил свое «Ах, ах…», как глухонемой, не способный обнародовать некую ужасную тайну.
— Ну ладно, — сверхъестественно спокойно сказал, готовый ко всему Жозеф, — посидим вот в этой комнате, и ты мне все объяснишь по порядку.
Он решил разговаривать с братом, как с маленьким ребенком, и это странным образом умиротворило его.
Абель, не переставая маниакально теребить свою фуражку, пошел за ним, нагнув голову, как если бы потолок был для него чересчур низок. Жозеф посторонился, чтобы дать ему войти, закрыл дверь, прислонился к ней спиной и вежливо осведомился:
— Прежде всего скажи, как здоровье мамы? — Он держал руки за спиной, стиснув ими медную дверную ручку и чуть поворачивая ее, словно собирался удалиться и как бы утешал себя тем, что долго они тут не задержатся, что их свидание случайно, кратковременно и вообще как бы не существует.
«Ах, ах…» — возобновилось с новой силой, так же как и комканье фуражки; Жозеф задумчиво взирал на брата, чувствуя, как его снова охватывает ожесточение, и не в силах оторвать глаз от ручищ увальня, с неслыханной быстротой вертевшего свой головной убор. Наконец, не сдержавшись, он выкрикнул:
— Прекрати, прошу тебя, голова идет от тебя кругом, и говори!
С примерной покорностью Абель запихал фуражку в карман и решился сесть, одновременно с этим обретя дар речи.
— Враз про мать… — начал он и беспомощно растопырил руки.
— Надеюсь, она не заболела, — сказал Жозеф и, в свою очередь, принялся вертеть дверной ручкой, как только что его брат вертел фуражкой. — Я приеду повидать ее в один из ближайших дней. У меня очень много работы, и потом… — Ему внезапно захотелось ударить наотмашь, уничтожить противника раз и навсегда, покончить с его непереносимой самоуверенностью и фамильярностью. — Лучше я тебе скажу сейчас же — только смотри, ни слова маме! — так вот: я уезжаю.
Он выпустил дверную ручку и начал медленно расхаживать по комнате, как если бы важность сообщенной новости сразу утвердила его право на пребывание здесь.
— Да, понимаешь, в Швейцарию, как-никак, это — совсем другое дело… Буду готовиться к экзаменам и работать в магазине религиозных книг…
Он остановился, потеряв интерес к продолжению этой полулжи перед слушателем, на которого она явно не производила впечатления и который все с тем же ошалелым выражением по-прежнему смотрел ему прямо в глаза.
— Ладно, теперь ты знаешь достаточно. Так что же ты хотел мне сказать? И перестань ты ахать…
«Могу присягнуть, что он абсолютно ничего не понял из того, что я ему говорил». Он посмотрел на брата, как на неодушевленный предмет, надо бы наконец уразуметь: никогда не удастся ему удивить этого невежду. И все же это такая удача; мстительно огорошить в первую очередь того, кто знал нас еще тогда, когда мы пребывали в ничтожестве.