Ястреб из Маё
Шрифт:
7
Когда он проснулся, уже рассвело; низко нависли серые облака, моросил прохладный дождичек. Выйдя из туннеля, он глубоко вдохнул влажный воздух, пахнущий перегноем, улитками и сырым деревом. Небольшой ветерок шумел в листве. Этот легкий, ласковый шепот как бы возвещал конец тревог и возможное начало новых бедствий, ибо так оно повелось на земле. Завернувшись в одеяло, поскольку было довольно свежо, он стал на пороге своей шахты, прислушиваясь к земным шумам; дождь приятно шелестел в листьях, стекал с веток — после долгих месяцев засухи и тяжких трудов звуки эти ласкали слух, умиротворяли душу. Не к чему было замешивать Всевышнего во все эти истории с тучами, ветром, дождем, громом и молниями. Всевышнему на них начихать. Всевышний ведет такую непонятную игру, что начинаешь сомневаться, а не выдумка ли все то, во что его путают.
Немного позже, часов в семь или восемь, когда он спускался
Когда жена услышала его шаги, она открыла дверь и вышла ему навстречу; вид у нее был растерянный.
— Мать умерла сегодня ночью, — сказала она тихо.
И положила руку ему на плечо.
8
Урон был значительный: больше половины урожая погибло. Только после трех солнечных дней иные колосья на полях начали подниматься. Источник бурлил, цистерна была почти полна, водоем тоже не замедлил наполниться, погода исправилась, не наполнится лишь железная коробка-копилка.
Рейлану не терпелось покончить с жатвой, опостылевшей из-за беспрерывных хождений туда и обратно: ближайшее к ферме поле находилось в получасе пути. Когда-нибудь все это изменится.
А пока надо было хоронить старуху, мастерить гроб, копать могилу, за кладбищем, которое было уже переполнено, позвать доктора Стефана, чтобы он подписал «свидетельство о смерти».
— Это часто случается в конце лета, — заявил доктор, составляя разрешение на похороны; едва он отодвинул от себя бумажку на клеенке стола, как с удивлением обнаружил, что тотчас все устремились в спальню, куда перенесли покойницу, чтобы люди не судачили о чердаке. Впрочем, все — это громко сказано, их было всего трое: муж, жена и тесть. Младший братец ограничился телеграммой: «Задержан обилием работы. Сердцем с вами. Подробности письмом. Жозеф-Самюэль Рейлан». Так он подписывался в торжественных случаях.
А доктору Стефану не все ли равно, сейчас или днем позже похоронят покойницу, какое ему дело до того, что не позвали пастора? Во-первых, она умерла три дня назад, а умершие в грозу разлагаются быстро, сколько бы ни говорили, что при ее худобе… И разве эту старушку, весившую не больше вязанки сухой лозы, вернуло бы к жизни, если бы мосье Бартелеми или еще кто-нибудь принялся болтать вздор над ее бренными останками? Вот они и воспользовались присутствием доктора, как единственного постороннего лица на похоронах. Получалось не так уныло, тем более, что доктор был прилично одет, в черных ботинках, со шляпой в руке, при галстуке и всем прочем. Он попросил у них Библию, чтобы произнести несколько слов над могилой: «Конечно, я не в той вере воспитан, но это неважно, надо выполнить долг по отношению к ней». И добавил: «И по отношению к нам самим». Шутники эти доктора. Перед тем, как начать надгробную речь, он вдруг наклонился к Чернухе и шепотом спросил, как звали усопшую.
Честное слово… Она растерялась и посмотрела на мужа, вытянув шею, вытаращив глаза. Деспек молчал: он тоже не знал или успел забыть.
Жюльеттой звали ее. Да, точно — Жюльеттой. Да нет, не может быть. Абель уверенно кивнул: «Да, говорю тебе, ее звали Жюльетта, кому и знать, как не мне, ведь все-таки я ее сын, а не ты!» Они чуть не поссорились. «Ты вечно все путаешь; с тех пор, как ты роешь колодец там, наверху, ты позабыл даже, сколько у тебя ушей». Она никак не хотела признать, что свекровь звали Жюльеттой. «Еще чего скажете!» Наконец доктор их примирил: «Пусть будет Жюльетта!» И начал свою короткую речь текстом из Библии. Словами, которые Абелю были хорошо знакомы; после похорон он их повторил, и оба сразу заткнулись, и жена и тесть. А между тем не его заслуга, что он знал этот текст наизусть: отец читал его, по крайней мере, раз в неделю, иногда даже два:
«Доброе имя лучше дорогой масти, и день смерти — дня рождения. Лучше ходить в дом плача об умершем, нежели ходить в дом пира; ибо таков конец всякого человека, и живой приложит это к своему сердцу. Сетование лучше смеха, потому что при печали лица сердце делается лучше. Сердце мудрых — в доме плача, а сердце глупых — в доме веселья». О чем говорить — словеса для верующих…
Когда доктор посмотрел на часы, собираясь уходить, они спросили, сколько должны ему за визит, за беспокойство. Он и слышать ни о чем не хотел. «Я ничего с нее не взял, когда принимал у нее вашего брата и при вашем рождении тоже; не стану же я брать с нее плату за смерть!» Говорил он сердито; бросил последний взгляд на гроб в могильной яме — из щели торчал кусок черной материи, видимо, это его беспокоило, — потом поспешно пожал им руки, извинился, что дела не позволяют остаться до конца, чтобы помочь
Час спустя, в свою очередь, распрощался с ними и тесть: при его медленной ходьбе, да еще с огромным животом, который все рос, хотя он почти ничего не ел, ему понадобится часа четыре, чтобы прибыть в свою гавань. Вот почему они остались в кухне вдвоем, праздные в час, когда обычно каждый из них работал, неприкаянные, точно в воскресный день; и верно, можно было подумать, что сейчас воскресенье или же праздник, мускулы ныли от непривычного безделья, мысли разбредались, слова не шли на язык. Абель вышел, чтобы закурить у порога цигарку. Предосеннее небо расцветилось облачками, веселое, как поле, усеянное маргаритками; под таким лазурным прозрачным небом, когда резвятся синицы и ласточки, хочется идти и идти, далеко, в неведомые края, глядя, как колышутся на ласковом ветру травы по обочинам, слушая, как шелестят в долине тополя. Он услышал ее дыхание у себя за спиной и обернулся — она пристально смотрела на противоположный склон горы, кусая губы и морща нос в гримасе, похожей на гримасу сдерживаемого смеха или издевки; он не мог понять, что с ней произошло, но вдруг глаза ее наполнились слезами; помолчав, она сказала: «Теперь мы остались одни». Он неловко обнял ее за плечи — такого не случалось со дня смерти их ребенка: «Да нет же, ты не одна, ты со мной. И почему бы твоему отцу не перебраться к нам?» Она медленно высвободилась: «Я одинока, и ты одинок, мы всегда одиноки. И умрем как собаки! Твой брат был прав: я слышала, что он говорил доктору в свой последний приезд, а может, пастору, точно не помню. Он говорил, что мы — ничто. Ничто по сравнению с этой горой напротив. Уж лучше быть камнем, чем жить так, как мы. Если бы только…» Покачав головой, она огляделась вокруг: чего она искала? «Если бы только — что?» Она вытерла слезы, сложила платок и сунула его в карман фартука. «Нет, теперь уже невозможно, нечего и стараться. Ты знаешь, для женщины жизнь без детей…» Она вернулась в кухню. Чуть погодя он последовал за ней: она крошила в кастрюлю с кипящей водой картошку, которую ей принес отец; она даже не обернулась, когда он заявил — надо же ему было что-то сказать: «Если к будущей весне я не найду воды, мы уйдем отсюда». Он надел куртку: вечером наверху будет свежо. Ему уже не терпелось оказаться там в одиночестве, снова приняться за работу, заброшенную вот уже три дня, покончить со странными мыслями, которые начали роиться у него в голове после ее слов, уж лучше крушить скалу и копать песок: в конце концов, оно приятнее, чем копаться в собственных несчастьях. Пока длится сбор урожая, он сможет посвящать своей страсти всего два часа вечером и два ранним утром, что оправдает ночевки в шахте: проснувшись, он будет сразу приступать к работе и тем сэкономит время. Это он ей и сказал на прощанье, немного смущенный, что оставляет ее одну в трауре и слезах; впрочем, ведь это всего лишь ее свекровь, и она должна бы даже радоваться избавлению от неприятных обязанностей: говорят, когда люди не одной крови, они всегда испытывают отвращение к чужому неопрятному телу. К тому же ему трудно было лежать в постели среди четырех стен, ведь его ждут там, наверху, его орудия труда и порох, ждут уже три дня, с самого воскресного утра после грозы. Тачка подскакивала и скрипела у него за спиной, и, по мере того как он поднимался все выше и перед ним раскрывался все более широкий обзор, ему становилось легче дышать, казалось, он обретал себя, к нему возвращался слух, обоняние, умение ясно видеть вещи, сила и радость жизни, которой он не испытывал нигде в другом месте.
Он приготовил заряд побольше обычного (на это пошел целый мешочек — пятьсот граммов пороха), чтобы немного расчистить туннель и расшевелить эту серую застывшую каменную стену, не выдавшую за три дня ни грамма щебня; постой, я тебе покажу, милашка! Он засыпал в отверстие порох, скрутил фитиль из газетной бумаги вместе с остатками пороха, утрамбовал, запалил и, когда фитиль загорелся, бросился наружу сломя голову, точно за ним черти гнались.
Добрые черти; каждый раз он переживал волнующие минуты — он бежал меж скал, с бьющимся сердцем прятался за своим любимым деревом и, вытянув шею, разинув рот, ждал взрыва с таким чувством, словно вся гора должна взлететь на воздух.
В этот вторник она не взлетела, но была близка к тому, чтоб взлететь; обхватив ствол бука, за которым прятался, он почувствовал, как взрыв отдался у него в груди, а через какую-нибудь десятую долю секунды послышался звук обвала, придавшего взрыву оттенок чего-то незавершенного и в то же время живого, и облако дыма и пыли, выброшенное из туннеля, подействовало на Абеля прямо-таки опьяняюще; никогда еще взрыв не доставлял ему такого острого удовольствия, быть может, потому, что, соскучившись и желая отметить свое возвращение, он удвоил обычную дозу пороха. Уже и после того, как рассеялся дым, кровь его продолжала кипеть.